В старой песенке поется: После нас на этом свете Пара факсов остается И страничка в интернете... (Виталий Калашников) |
||
Главная
| Даты
| Персоналии
| Коллективы
| Концерты
| Фестивали
| Текстовый архив
| Дискография
Печатный двор | Фотоархив | |
||
|
|
www.bards.ru / Вернуться в "Печатный двор" |
|
18.10.2014 Материал относится к разделам: - Персоналии (интервью, статьи об авторах, исполнителях, адептах АП) Персоналии: - Окуджава Булат Шалвович |
Авторы:
Окуджава Ольга Источник: Окуджава, О. Он был смелый парень / О. Окуджава; беседовал Д. Быков // Огонек. – 2004. – № 18 (4845). – май. |
|
Он был смелый парень |
9 мая этого года Булату Окуджаве исполнилось бы восемьдесят лет. За то время, что его нет с нами, многократно переизданы стихи и романы, поставлен памятник на Арбате, но к разгадке его личности мы, кажется, не приблизились.
Не зря после безобразного выпада одного из молодых ниспровергателей – Окуджава, мол, должен уступить место новым авторам – он в недоумении пожимал плечами: "Как я могу ему уступить МОЁ место?" Не знаю, как для кого, а для меня Окуджава был не только любимым поэтом, чьи песни я знал наизусть лет с пяти (и все отлично понимал, казалось мне). Он был единственным, чей моральный авторитет так ни разу и не был ничем поколеблен. Главной народной песней о войне стал его марш к "Белорусскому вокзалу". Точно так же ушли в народ "Бери шинель, пошли домой", "До свидания, мальчики", "Простите пехоте" и даже песенка о том, как дураки радуются бравому пению солдат. Выходит, настоящий русский военный фольклор создан был человеком, к которому власть всегда относилась с подозрением. Ну как и к народу, собственно. Главный эпос о той войне написал Твардовский, чью семью сослали и замучили. Главные песни – Окуджава, чьего отца расстреляли, а мать посадили. Защищать Родину, которая убила твоих родителей да и тебя пощадила чудом, – это очень по-русски. Он входил в комнату, и все переходило в иной регистр. Так и его отсутствие в нашей жизни сделало эту жизнь значительно более пещерной. За семь лет его отсутствия изменилось многое. Не изменились его стихи и проза, провозглашенные классикой, но не забронзовевшие; не изменилась его красавица жена Ольга Окуджава (Арцимович), которой посвящены "Путешествие дилетантов", "Вилковские фантазии"... и "Молитва", обращенная к ней же. "Господи, мой Боже, зеленоглазый мой".
– Я никогда не верил, что "Здесь птицы не поют..." – песня, написанная по заказу. Для фильма.
– Нет, именно по заказу Андрея Смирнова, режиссера "Белорусского вокзала". И сначала, когда Булат спел ее на студии, подобрав одним пальцем на пианино, она никому особенно не понравилась. Только Шнитке сказал: "Это прекрасный марш, я аранжировку сделаю". У Булата был хороший образец – он знал настоящие окопные песни. Песня из "Белорусского вокзала" – то, что он сам хотел бы на фронте написать. Но тогда он так не умел.
– Ходил упорный слух, что незадолго до смерти он с помощью Никитина записал все песни, включая самые редкие...
– Не совсем так, просто после операции на сердце несколько очень деловых ребят из КСП уговорили его перепеть самые старые песни, сохранившиеся в безобразных записях. Они его куда-то возили под белы рученьки, буквально держали перед ним тексты – он уже и слов этих песен не помнил. Несколько раз позвали Никитина подыграть – сам он был не в форме. Потом однажды у друзей мы эти кассеты услышали – каким образом они распространились, не знаю. Он чуть не заплакал, настолько неузнаваем оказался голос, так плоско все звучало... Спасибо, конечно, этим ребятам – хоть для архива сохранили какие-то вещи...
– Между тем мне он в интервью рассказывал, что, когда вы с ним познакомились, его песни вас совершенно не интересовали. А интересовал он сам, и ему это льстило.
– Он так и сказал? Ох, моя душенька! Если серьезно, я никому и никогда не буду рассказывать про обстоятельства нашей с ним жизни. И писать об этом не буду. Но насчет знакомства – могу вам признаться с абсолютной искренностью, что ко дню нашей первой встречи я не слышала даже его имени. Ведь я жила очень замкнуто, в семье физиков, в их кругу; с литераторами не дружила. Когда Окуджава только начал входить в славу, мой дядя его позвал в гости – попеть. Было много знаменитостей, в том числе Петр Капица. Вот тогда я Булата увидела впервые.
– И как?
– А так. Вошел гений, и все. Жена не имеет права говорить о муже в таких выражениях. Но я тогда в самом деле понятия не имела, кто он такой, и потому с полным правом подумала: вот гений. И никогда с тех пор этой точки зрения не изменила.
– А он рассказывал, что показывает вам новые стихи, а вы ругаете.
– Конечно! Из всего его наследия, кроме песен, которые люблю почти все, я оставила бы, наверное, стихотворений тридцать. Но каких!
– Нет, я бы стихотворений двести...
– Но теперь я постоянно чувствую себя ужасно виноватой перед ним за свою самоуверенную и самонадеянную критику.
– Да вы и не выходили из образа строгой жены.
– А как же! "Строгая женщина в строгих очках мне рассказывает о сверчках..."
– Это тоже про вас?
– Извините. Сказать "про меня" было бы слишком смело. Но что-то такое, может быть, отдаленно присутствует. Булат щедро дарил. Иногда путался – что кому. "Эту комнату" посвятил Паустовскому. "Люблю я эту комнату, где розовеет вереск в зеленом кувшине..." Но ведь это мой вереск и мой кувшин! И комната наша, ленинградская, 62-й год. "А Паустовскому понравилось..." Он не посвящал, как все, он, когда писал, просто раздаривал написанное. Нормальный человек идет в гости с бутылкой, с букетом – Окуджава шел со стишком.
– Почему он до такой степени терпеть не мог рассказывать про войну?
– Да знаете, до странности мало известно про то, как он воевал. Вот сейчас стали делать фильм. Военных фотографий – одна или две. Никаких однополчан, воспоминаний, героических рассказов – только повесть "Будь здоров, школяр!", рассказ "Уроки музыки" и песни. Воевал на Кавказском фронте, был под Моздоком тяжело ранен в бедро, был минометчиком (и благодарил за это судьбу – "Я хотя бы не видел людей, которых убивал"). И все. Он ненавидел об этом говорить, потому что все это слишком глубоко в нем сидело. Ему было едва семнадцать, когда он сразу после десятого класса ушел добровольцем. Думаю, перепуганный мальчишка из "Школяра" – это все правда, он и был таким. Потом, после ранения, чуть ли е больше года лечился. Героический пафос вообще ему не присущ: он любил подчеркивать свои субтильность, хрупкость, комизм, неуклюжесть – отсюда все эти кузнечики и муравьи среди сплошных советских орлов и соколов. Я помню, один критик его всерьез упрекал за то, что мир людей у него представлен каким-то насекомым царством. Но при том что он избегал рассказывать о войне, она у него почти в каждом стихотворении, вплоть до самых поздних. Всегда кого-то чудом спасают, что-то горит, в кого-то пули летят. В самых мирных стихах это вдруг возникает. Я думаю, арест родителей и война были травмами, которые он до конца не изжил, да и можно ли было? И не простил ничего. Вот я говорю сейчас о том, что он сознательно себя принижал... но это тоже неверно, потому что в нем всего было намешано – в этом все дело. Он был все-таки кавказец. Гордый кавказец. С гипертрофированным чувством собственного достоинства. Муравей муравьем, это был полемический ответ на романтическую гигантоманию официальной поэзии, а панибратства он никому не позволял и вообще был довольно смелым парнем. Смелость его была фаталистической природы, он вообще был фаталист – не любил активно менять свою жизнь, будь что будет, решений не любил принимать... Но когда судьба его ставила в предельные обстоятельства – он не уклонялся. Два раза в жизни я видела, как он напарывался на серьезную драку: один раз попер на нож – это было в центре Москвы, недалеко от Дома литераторов. Там кто-то кого-то выпихнул из очереди на стоянке такси, тот вытащил нож, Окуджава спокойно пошел на него – хорошо, что и его, и противника успели схватить за руки. Я уже готова была заорать: "Это Окуджава!!!", но Бог спас меня от этого позора – обошлось без кровопролития. В другой раз на его глазах рядом с Речным вокзалом рыжий водила самосвала смачно материл молодую женщину с ребенком. Здоровый такой малый. Булату пришлось встать на подножку машины, чтобы дотянуться решительной ладонью до его лица. И что-то он ему такое сказал, что-то очень, видимо, доходчивое о том, как надо вести себя с женщинами, так, что тот совершенно опешил и дал задний ход. Да, все-таки полугрузин, полуармянин, хоть и совершенно обрусевший: он не любил говорить о себе, приберегал для интервью десяток баек и неизменно их повторял практически наизусть, но и унижать себя никому не позволял. Кавказского было в нем много. И я думаю, этого ему не прощали: странная эта ненависть, которую он вдруг вызвал при первом же своем появлении, могла объясняться только одним. Пришел какой-то грузин с гитарой, с усиками и запел про нашу Москву. Про нашу войну. Чучмек кавказской национальности, а песни становятся русскими народными. Непростительная же вещь!
– Он еще любил говорить про свою грузинскую царственную лень...
– Ну если он был ленив, то кто я на его фоне?! Он в Переделкине с утра хлопотал, пока я еще возлежала в постели: колол дрова, чинил освещение в гараже, проверял, как хранится картошка в сарае... Он любил лень вчуже, уважал ее в других, а сам работал беспрерывно. Другое дело, что писать за столом тоже казалось ему слишком пафосно, серьезно, вроде как называть себя поэтом. Он предпочитал говорить "я литератор", а сочинять лежа. Вообще любимая поза была – подогнув колени, с книгой, на диванчике. Конечно, существовал кавказский культ гостеприимства и готовки, гурманство, колдовство с травками на кухне. Приветствовались гости, но истинное наслаждение доставляла только открывающаяся дверь. О, кто пришел! – объятия, приветствия, сервировка стола. Через час я видела – ему уже скучно, он хочет с книгой на диванчик.
– Я слышал, что операцию на сердце ему в Штатах сделали бесплатно как ветерану Второй мировой...
– Полная чушь. Операция стоила шестьдесят пять тысяч долларов, и без денег делать ее отказались, хотя при обследовании и сказали, что состояние критическое – до Москвы он мог просто не долететь. Чудом оказалось "окно" на следующий день у знаменитого кардиохирурга, японца, к которому очередь занимали за годы. Денег у нас не было – только страховка на десять тысяч (оказавшаяся поддельной) да гонорар за выступления, примерно столько же. И еще – американское medical care для неимущих; тем самым он как бы попадал в разряд бродяг, которым вдруг плохо становится на улице. В больнице сказали, что оперировать надо немедленно, но без оплаты они ни за что не возьмутся. Я позвонила Копелеву. Он отзвонил в клинику: "Деньги будут, оперируйте". На следующий день немецкое издательство в самом деле перевело шестьдесят пять тысяч, не забыв попросить, чтобы мы их поскорее вернули. Гарантом займа выступал Копелев, у которого таких денег не было, – ему грозила бы долговая тюрьма, не набери мы требуемую сумму. Сразу предложил денег Евтушенко, но я отказалась – в России были тогда не те времена, чтобы с русских собирать деньги. Сбрасываться стали американцы. Кто-то давал три доллара, а кто-то – триста. И мы набрали. Американцы очень удивлялись, почему в лечении известного поэта, вдобавок фронтовика, никак не поучаствовало государство. И почему вообще он такой знаменитый и такой бедный. Больше всех удивлялась Джоан Баэз – она как раз включила его "Молитву" в свой репертуар... Кстати, недавно я прочла в газете в интервью с Зурабом Церетели, что он "оплатил операцию на сердце Булату Окуджаве", и очень удивилась. Этого не было и просто не могло быть. Из России мы не получили ни копейки. После операции он чувствовал себя очень хорошо. И вовсе не так тяжело болел в последние годы, как любят сейчас вспоминать некоторые мемуаристы, изображающие его слабым и вялым инвалидом. У него была эмфизема легких, ему запретили курить (я долго еще находила под матрасами припрятанные окурки – затянулся два раза, погасил, спрятал). Все это отравляло, но не отнимало жизнь. За месяц до смерти его в Германии осматривал врач и сказал: лет десять-двенадцать у вас еще есть точно. Он погиб не от болезни, а от врачебной ошибки. Мы уехали с ним в наше последнее путешествие совершенно счастливыми – он вообще старался на день рождения куда-то уезжать. У нас были деньги. Мы могли себе позволить поехать куда угодно. Для начала выбрали Марбург, город Пастернака, жили там десять дней в частной гостинице. Друзья, Барбара и Вилли, нас баловали. Чудесно встретили его день рождения 9 мая. Дальше предполагался Мюнхен, но Булат сентиментально захотел в Кельн, к Левушке Копелеву и Боречке Бергеру... Хочешь? Пожалуйста! Мы все можем! Копелев кашлял – это были последствия гриппа, а у Булата был снижен иммунитет, и заболевать гриппом было для него в высшей степени нежелательно. От Копелева он и заразился. Лева пережил его на неделю. А при встрече они хохотали, пили водку и радовались друг другу, и вся поездка была счастливая – какая-то очень свободная, вольная. Давно еще он подарил мне маленькую золотую карету на тоненькой цепочке. "Мы едем, как странно!" Все повторялась эта фраза из "Путешествия дилетантов".
– Кстати, накануне горбачевского появления, и в первые годы этой новой "оттепели" Окуджава вдруг выпустил целую обойму первоклассных песен...
– Да, тут была какая-то связь... не совсем понятная. И то, что он родился в День Победы, а умер в День России, – почти мистическая закономерность.
– У вас не было ощущения, что в последние годы он разочаровался в своих друзьях из числа младодемократов?
– Нет, я бы так не сказала. Он видел их мужество, трагизм их положения, верил в чистоту их замыслов. Ошибки, конечно, видел тоже, но он не склонен был отрекаться от людей из-за их ошибок. Ведь сумел же он не опуститься до драки ни с Владимиром Максимовым, ни с Бушиным, как бы ни ужасался каким-то их шагам. В девяностые годы у него были страшные стихи о стране.
– "Слишком много стало сброда, не видать за ним народа"?
– О, что вы, много резче. Но и от такой страны он никогда не отрекался, потому что – и это лучшее из всех его четверостиший – "Но вам сквозь ту бумагу белую не разглядеть, что слезы лью. Что я люблю Отчизну бедную, как маму бедную мою". Да, в восемьдесят пятом он позволил себе надеяться. Это потому произошло, что в начале восьмидесятых стало совершенно невыносимо. Казалось, что так и умрем в этом старческом безумии, в очевидном для всех абсурде – сейчас трудно даже представить, что это были за времена.
– Не так уж и трудно.
– И когда появились надежды, и показалось, что друзья вернутся, и ездить разрешили, и петь приглашали... Да ведь и не в том было дело. Он не воевал особенно с советской властью, поскольку изобрел способ говорить все, что ему хотелось. А просто лопнул огромный нарыв, и как было не радоваться?! Булат хорошо писал и хорошо себя чувствовал, когда в стране становилось можно дышать, и сам потом винил за эти обольщения исключительно себя. Вообще привычка к самообвинению сидела в нем крепко. Ему казалось, он виноват в том, что разделял иллюзии шестидесятых и восьмидесятых. Виноват в недостаточном внимании к матери, детям, людям вокруг, в том, что ему все-таки везло, когда другим не везло... И вот это стихотворение, обращенное к сыну: "Мой сын, твой отец – лежебока и плут..." – оно вовсе не такое насмешливое, как принято думать. Ирония, всегда ирония по отношению к себе. И склонность объявлять себя счастливцем – изнанка постоянного страдания за всех и вины перед всеми.
– Он любил выступать с сыном?
– Да, ему нравились новые фортепианные версии песен. Старые, говорил он, давно надоели. И еще, я думаю, ему было очень приятно, что сын никак не пользуется ни положением, ни фамилией отца... А что вы сами у него считаете лучшим?
– "Настоящих людей очень мало, на планету совсем ерунда. На Россию – одна моя мама, только что она может одна?"
– Мама была действительно очень настоящая. Мы с ней, конечно, поначалу присматривались друг к другу. Была ужасная ревность – кто правильнее любит Булата. Она была строгая. Очень честная. Очень закрытая. Со страстной жаждой анонимно помогать всем и каждому, иногда совершенно чужим людям. Такая коммунистка в идеале, почему Булат и освобождался от коммунистических иллюзий с таким трудом.
– Странно, что антикоммунист Набоков так его любил...
– А может, он понимал "Сентиментальный марш" как песню белогвардейского офицера? Вот комиссары его убили, вот склонились над мертвым врагом и с любопытством разглядывают. Потому Набоков и перевел его для "Ады".
– Откуда он мог ее знать в шестьдесят-то пятом?
– А загадка. Какая-нибудь мохнатая ночная бабочка принесла на крыльях. Общих заграничных знакомых у нас не было.
Дмитрий БЫКОВ
© "Огонек" №18 (4845) май 2004 © "Im Werden Verlag". Некоммерческое электронное издание. Мюнхен. 2004 http://www.imwerden.de
|
© bards.ru | 1996-2024 |