В старой песенке поется: После нас на этом свете Пара факсов остается И страничка в интернете... (Виталий Калашников) |
||
Главная
| Даты
| Персоналии
| Коллективы
| Концерты
| Фестивали
| Текстовый архив
| Дискография
Печатный двор | Фотоархив | |
||
|
|
www.bards.ru / Вернуться в "Печатный двор" |
|
12.10.2014 Материал относится к разделам: - АП как искусcтво |
Авторы:
Королева Н. Источник: Королева, Н. Любимые строки – забытые имена / Н. Королева // Вопросы литературы. – 2006. – № 5. – (Свободный жанр). |
|
Любимые строки – забытые имена |
Есть такие строки, которые повторяют часто, как пословицы или "речевки". Когда-то так повторяли строки грибоедовской комедии "Горе от ума" – "Что будет говорить / Княгиня Марья Алексевна!", "Чины людьми даются, / А люди могут обмануться", "Карету мне, карету!". Озорники добавляли: "и носовой платок". Сейчас, к сожалению, великая наша классика отошла на второй план. Два известных петербургских литератора по электронной почте задали мне вопрос, кто автор строк "То академик, то герой, / То мореплаватель, то плотник", и я небрежно ответила: "Пушкин, разумеется! С чего это вы засомневались?" Мой приятель уточнил вопрос: "Я искал в "Полтаве", "Езерском" – и не нашел". Тут уж я в большом изумлении написала: ""Стансы", 1826 год, обращено к Николаю I, первые строки: "В надежде славы и добра / Гляжу вперед я без боязни..."" Написала – и задумалась; и стала сочинять веселые "эссешки" на тему "Любимые строки – забытые имена". В пятом номере московского альманаха "Муза" было напечатано стихотворение "Легкой жизни я просил у Бога..." с подзаголовком "Из Гафиза" среди стихов умершего в 1990 году поэта Юрия Эльтермана. Текст этого стихотворения, переписанный рукой писателя, его дочь нашла в архиве отца и передала в альманах. Это было ошибкой, и в шестом номере альманаха "Муза" его издатель В. Лебединский познакомил читателей с любопытной историей текста этого стихотворения, автором которого является камергер, писатель и переводчик Иван Тхоржевский. Таких историй немало. Немало в великой русской поэзии стихотворений, запомнившихся с детства, переписанных чьей-то рукой и хранящихся в разных личных архивах, но как бы "потерявших" автора. В воспоминаниях о нашей ленинградской юности Елена Кумпан рассказала эпизод о знакомстве переводчицы Эльги Львовны Линецкой с Александром Аркадьевичем Галичем: "...Галич был в буквальном смысле помешан на стихах, прекрасно знал их и очень страстно реагировал на новые, неизвестные ему ранее. Эльга показала ему список тех стихов, авторство которых мы не смогли установить, но читали их друг другу и тем, кто этого заслуживал с нашей точки зрения. В частности, она показала ему однажды "Сколько было нас – Хлебников, Блок и Марина Цветаева..." и "Легкой жизни я просил у Бога...". Галич прочел стихи, круто повернулся и быстро ушел к вешалке, зарылся в пальто. Все это получилось у него неловко и невежливо. У Эльги, как она рассказывала, "потемнело в глазах от этакого хамства", но она взяла себя в руки, подошла к Галичу и спокойно сказала: "Отдайте мне текст, будьте добры!" Он обернулся, лицо его было залито слезами. Эльгу это очень тронуло, и она включила его в круг "своих""[1]. Трогательный рассказ, не правда ли? Хотя из него не ясно, знал ли Галич имена авторов этих стихов. Мы – знаем, что автором второй из названных строк является Иван Тхоржевский. Подобных случаев, отвечающих теме "Любимые строки – забытые имена", немало. Несколько раз я слышала по радио стихотворение Сергея Орлова "Его зарыли в шар земной, а был он лишь солдат...", автором которого называли Твардовского, Симонова, Алексея Суркова. В многочисленных выходящих сегодня воспоминаниях часто называют повторяемые в компаниях друзей строки, автора которых не помнят. Пример тому – строка "Где ты бываешь, где ты забываешь...". Это, конечно, не классика, но строка запоминающаяся, и написал ее Дмитрий Бобышев. Особенно много случаев с переадресовкой текстов ранних песен Глеба Горбовского ("Когда качаются фонарики ночные...") и Александра Городницкого ("На материк", "Кожаные куртки, брошенные в угол...") – их объявляют народными, известными еще по лагерям 1940-х годов. Комментаторы не могут отыскать авторов многих народных песен и "городских романсов" – "Мы на лодочке катались...", "У церкви стояли кареты..." и пр. Мне не раз приходилось отыскивать авторов мимоходом названных строк, когда я составляла комментарии к произведениям Анны Ахматовой, Владимира Маяковского, Зинаиды Гиппиус. Это, конечно, не совсем "любимые строки", но... Иногда установить автора удавалось, иногда – нет. До сих пор для меня осталась неясной история двух стихотворений, приписываемых Анне Ахматовой, тексты которых были извлечены из архива П. Лукницкого его вдовой В. Лукницкой, – "Герб небес, изогнутый и древний..." и "По полу лучи луны разлились...". В. Лукницкая напечатала их по черновым автографам (чьим?) в 1989-м, датировала приблизительно 1909 годом – то есть это одни из самых ранних сохранившихся ахматовских стихотворений. И я доверчиво включила их в многотомное издание Анны Ахматовой (т. 1, "Эллис Лак", 1998). Лучше бы включила в раздел "Dubia"... Сомнения оставались, и я пыталась найти к ним "ключ". Оба стихотворения написаны от лица мужчины, герой первого из них – разгульный молодой человек, удачно сыгравший в кости и возвращающийся в трактир, где он живет:
Шел я, напевая "Встречи мая", По неровным шатким ступеням. Мне светил трактирщик, повторяя: "Не шумите, в доме много дам!"
Молодой повеса напевает либо слишком громко, либо что-то не очень пристойное. Что же это за "Встречи мая"? Если установить, то, может быть, яснее станет дата написания стихотворения? Да и авторство Ахматовой либо подтвердится, либо будет опровергнуто. Что такое "Встречи мая" – ария из оперетки, эстрадные куплеты, модная песенка? Мне советовали: "Позвони Изабелле Юрьевой!" Не решилась, а жаль... Вспомнила, что в оперетте И. Кальмана "Сильва" в куплетах Бони есть слова: "Без женщин жить нельзя на свете, нет! / В вас – солнце мая, в вас весны расцвет!" Но это, вроде, 1915 год. В старинной немецкой песенке есть тоже похожие слова: "Три девушки шли по тропинке, / Смеялся ликующий май. / Брюнетка, шатенка, блондинка – / Любую из них выбирай..." В ахматовском тексте юноша признается: "Никогда я не любил блондинок, / А теперь уже не полюблю". Близко, но опять вроде не то... Издательские сроки были жесткими, и до конца поиск я так и не довела. Итак, это было вступление. Приведу примеры поисков с удачными результатами.
"Повези меня, миленький, в бар..."
Я помнила только один куплет этой песни, да и тот неточно:
Поведи меня, миленький, в бар, Там, где скрипки поют до рассвета, Подари золотой портсигар И чулочки телесного цвета...
И еще помнила – что последней, замечательной строкой про чулочки телесного цвета песня завершалась. Как когда-то говорил Борис Михайлович Эйхенбаум о моих статьях по диссертации о Тютчеве: статья должна быть как шкатулочка, круглая, – заканчиваться тем, с чего вы начинаете, чтобы развитие мысли и система доказательств были завершенными. Эта песня была как та шкатулочка. И еще в ней была подлинность. Такой степени подлинность я потом встретила только один раз – в отчаянном женском стихотворении Марии Петровых "Назначь мне свиданье на этом свете...". На него в 1960-е годы указала нам Анна Андреевна Ахматова как на лучшее любовное стихотворение в русской поэзии. Ну, может быть, оно лучшее не во всей русской поэзии, а только в современной, но стихотворение действительно замечательное. И хотя меня немного коробило, что оно обращено к Фадееву, – намеком на это обращение было упоминание его синих глаз, – но все равно я внутренне соглашалась с Анной Андреевной. Надо было случиться перестройке, надо было моему сыну установить мне компьютер и подключить его к интернету (несмотря на мое бурное сопротивление и утверждение, что мое техническое развитие закончилось на кофеварке), чтобы я стала переписываться со всем миром, чтобы в моем доме появилась выросшая девочка, пятидесятилетняя Лора, дочь моей старшей коллеги Лидии Михайловны Лотман, и спела мне остальное – полный текст, немного иной, не тот, который я помнила. И надо было, чтобы по электронной почте я получила письмо от другой выросшей девочки – дочери моей старшей любимой подруги Руфи Александровны Зерновой, Ниночки Серман-Ставиской, которая уточнила первую строку: "...повези" (не "поведи", а именно "повези" – тогда еще были извозчики... И я сразу вспомнила, как именно на извозчике возил на острова юный Александр Блок своих первых женщин...). Ниночка вспоминала: "Мама рассказывала, что это написала поэтесса Людмила Попова и что это посвящено Федину. Еще я помню, как это пела Оля Антонова, дочка Сергея Антонова, актриса Театра комедии, хорошенькая как черт. Почему-то мы обе пели Н.Я. Берковскому, и угадайте, кто ему понравился больше". А по поводу двух строчек "Подари золотой портсигар / И чулочки телесного цвета" Яков Аркадьевич Гордин спросил меня: "Ты помнишь, что говорила о них Лидия Яковлевна Гинзбург? Что в ее время иронизировали: "Дорого берет! "" Итак, вот текст этого удивительного стихотворения, написанного всеми забытой поэтессой Людмилой Поповой, в том виде, как его пели в Ленинграде в 1950–1960-е годы:
Повези меня, миленький, в бар, Там мы будем гулять до рассвета. Подари золотой портсигар И чулочки телесного цвета.
Комнатушка моя на замке. Обо мне ходит слава худая, И, беззубая, мне по руке Без копейки цыганка гадает.
Без копейки проклятая врет, Знает Бог, что городит такое, – Что не ночь эту всю и не год, А всю жизнь будем рядом с тобою.
Так вези же меня поскорей По проспектам и улочкам сбитым... Мы простимся с тобой у дверей У моста Лейтенанта Шмидта.
Ну, а дома не спросит никто, Ты который по счету за лето... Подари мне с кистями платок И чулочки телесного цвета.
Немногие помнят сейчас автора этих строк. Людмила Михайловна Попова родилась в 1898 году в Петербурге. В 1918 году опубликовала свое первое стихотворение в "Новой Петроградской газете". В 1925 году вышла ее первая книга стихов "Разрыв-трава", тогда же было напечатано стихотворение:
Увези меня, миленький, в бар, Там, где скрипка зудит до рассвета, Подари золотой портсигар И чулочки телесного цвета...
Так запомнил его начало Виктор Андроникович Мануйлов и в 1992 году в журнале "Согласие" (№ 12, с. 136–138) именно так его и процитировал в своих воспоминаниях "Н.А. Клюев". "В этих стихах, собственно, ничего скандального не было, но беда в том, что стихи посвящались одному из самых уважаемых участников содружества Серапионовых братьев, всегда элегантному, сдержанному и отлично воспитанному К.А. Федину, и, независимо от того, каковы были на самом деле отношения молодой поэтессы и ее адресата, эта публикация приобрела характер неприятной сенсации", – писал Мануйлов. Людмила Попова работала сначала в "Красной газете", затем в "Ленинских искрах". В 1930 году окончила Институт истории искусств, в этом же году вышла ее вторая книга стихов "Берега и улицы". Вместе со своей сестрой, Марией Михайловной, Людмила Попова жила в старой и просторной петербургской квартире за Казанским собором, недалеко от Невского проспекта. В доме сестер был, как мы бы сейчас сказали, литературный салон, к ним приходили и читали стихи молодые поэты и начинающие актеры-чтецы. В этом доме В. Мануйлов познакомился с Н. Клюевым, которому тогда было сорок три года, то есть он был много старше остальных посетителей и хозяек дома. Мануйлов вспоминал: "Я увидел Клюева впервые 15 октября 1927 года в Ленинграде на одном из шумных литературных вечеров у тогда начинавшей поэтессы Людмилы Михайловны Поповой <...> У Поповых собирались в определенный день недели, не то по четвергам, не то по субботам. Милые хозяйки не отличались большой разборчивостью. К ним приходили без приглашения. Знакомые приводили своих знакомых, и Людмила Михайловна часто даже не знала, кто у нее бывал. Помнится, впервые меня привел к сестрам Всеволод Рождественский в субботу 1 октября 1927 года. Я всего только месяц назад после окончания Бакинского университета приехал в Ленинград и еще мало кого знал в литературных кругах. Когда мы пришли, у Поповых уже было многолюдно. Несмотря на открытые окна, все затянуто табачным дымом. Пили чай с бутербродами, но сидели не за столом, а небольшими группами, кто где пристроился. В тот вечер я впервые видел маленького Костю Вагинова с его милой и верной подругой Александрой Ивановной. Читал стихи высокий, бледный Николай Чуковский. Начинающий тогда свою карьеру чтеца молодой юрист Антон Шварц читал Пушкина и Блока. Прошло две недели, и мы с Рождественским снова пришли к Поповым. Не помню сейчас, кто читал, когда в комнату вошел и тихонько встал в простенке человек, резко отличавшийся от всех присутствовавших на этом вечере. – Это Клюев, – шепнул мне Рождественский". Так выглядел богемный литературный салон 1920-х годов в Ленинграде. Примерно так жили Борис Корнилов и Ольга Берггольц, Анна Ахматова и Николай Пунин, разница была лишь в составе посетителей – это могли быть поэты или художники, литературоведы или искусствоведы. И в том, сколько и что пили на этих сборищах, и в том, какие осведомители и что именно доносили о присутствующих, их произведениях и темах их бесед... Но мы сейчас – о Людмиле Поповой. Она страстно любила жизнь, Ленинград, поэзию и музыку. Она писала хорошие женские стихи. Но – эпоха и партия требовали другого. От нее потребовали полной перековки отсталого мещанского сознания. В 1930 году ее командировали на Урал, чтобы она погрузилась в жизнь заводов и пролетариата, и она поверила своим "перевоспитателям" и погрузилась, и писала очерки об уральских заводах, и никогда больше не писала про "чулочки". В 1933 году в качестве корреспондента "Правды" Людмила Попова участвовала в экспедиции ЭПРОНА по подъему ледокола "Садко". В 1934 году писала о Невской Дубровке – о Невдубстрое. В годы Великой Отечественной войны была корреспондентом военных газет, вместе с Ольгой Берггольц – сотрудником ленинградского радио. Затем добровольцем пошла в армию, работала в Политотделе 13-й Воздушной армии Ленинградского фронта. Была награждена орденом Красной Звезды и медалями, в 1944 году вступила в партию. Она написала поэму "Киров на Невдубстрое", стихи о дважды Героях Советского Союза Паршине и Покрышеве, о счастье летать... Иногда писала о музыке... В "Литературной энциклопедии" о ней будет сказано, что два ее первых поэтических сборника "создают лирические образы родного города, юности, любви, мечтаний; в них ощущается влияние поэтических течений конца XIX века. Поздние стихи связаны с темой авиации..." Вот так прошла жизнь светлого и честного человека, жизнь, начатая строкой "Повези меня, миленький, в бар...". Людмила Попова умерла в 1972 году.
"Вы просите песен? Их нет у меня..."
В 1960-е годы в нашей среде в Ленинграде часто звучала фраза: "Вы просите песен? Их есть у меня!" Или, в устах одесситки Руфи Александровны Зерновой: "Вы хочете песен? Их есть у меня!" Такое говорилось в доме Руфи перед чтением стихов. Контекст, как правило, был дружески-иронический: "Читайте, читайте, я люблю ваших стихов, Нина!" Иногда фраза звучала иначе – щемяще-грустно: "Вы просите песен? Их нет у меня..." Строки запомнились, спросить, кто автор, было неловко... Так кто автор? Однажды в старом петербургском доме завели патефон, и я услышала эти слова в исполнении певца Юрия Морфесси со старой пластинки 1913 года:
Вы просите песен? Их нет у меня. На сердце такая немая тоска, Как скучно, как грустно живется...
На пластинке были сведения об авторе слов и музыки: Саша Макаров. Почему Саша, а не Александр? Он что – ребенок? или цыган? Во всяком случае, теперь уже можно было искать и полный текст, и сведения об авторе. Итак, Саша Макаров – пианист, неизвестно, цыган ли, но он выступал в 1910-е годы с цыганскими ансамблями и был постоянным аккомпаниатором известного певца Юрия Спиридоновича Морфесси (1882–1957), прославившегося исполнением песен "Кирпичики", "У камина", "Вы просите песен" и многочисленных цыганских романсов. После 1917 года Морфесси эмигрировал, жил в Париже и был не менее известен в русской эмигрантской среде, чем Вертинский, Лещенко, Плевицкая и даже Шаляпин. О его выступлениях в ресторане "Эрмитаж" в Париже вспоминал Вертинский, называя имя Морфесси среди лучших исполнителей: "Пел Юрий Морфесси – все еще жизнерадостный, хоть и поседевший. Пела одно время Тамара Грузинская, приезжавшая из Советского Союза, пела Плевицкая..." Приведем авторский текст романса Саши Макарова:
Вы просите песен, их нет у меня – На сердце такая немая тоска, Так скучно, так грустно живется, Так медленно сердце холодное бьется, Что с песнями кончить пора.
Новых я песен совсем не пою, Старые петь избегаю. Тревожат они душу больную мою, И с ними, ах, с ними Сильней я страдаю.
Вы просите песен, их нет у меня – На сердце такая немая тоска, Так скучно, так грустно живется, Так медленно сердце холодное бьется, Что с песнями кончить пора.
Певец Морфесси исполнял текст романса Саши Макарова несколько видоизмененно, для придания большей патетики: "Как скучно, как грустно живется, / Как медленно сердце холодное бьется..." В подлинном тексте: "Так скучно...", "Так медленно..." Среди "одесского фольклора" мне удалось найти и знакомое изменение первой строки: "Вы хочете песен? Их есть у меня!" Певец Аркадий Северный исполнил в 1975 году в составе "Одесского концерта" некую блатную "народную" песню, начинающуюся словами:
Вы хочете песен? – их есть у меня! В прекрасной Одессе гитары звенят. Пройдись по бульварам, швырнись по садам – Услышишь гитару, увидишь мента.
Песня длинная, она показалась мне современной стилизацией под одесский блатной фольклор, припев такой:
Эх, Одесса, мать-Одесса, Ростов-папа шлет привет! Есть здесь много интереса, Фраерам покоя нет!
От романса Саши Макарова в этой переделке осталась только первая строчка. Еще раз с именем этого автора и с его текстом мне пришлось столкнуться недавно, при комментировании пьесы Маяковского "Клоп" для нового академического издания Маяковского. В реплике 172 этой пьесы есть такая фраза: "Тоска Макарова по Вере Холодной". Ни в одном предыдущем издании Маяковского эта фраза не комментировалась. Между тем упоминание этих двух имен – Макарова и Веры Холодной, знаменитой актрисы русского немого кино, – в рукописях Маяковского встречается неоднократно. В сценарии для кино "Позабудь про камин" – ""Любовь Макарова к Вере Холодной", вальс". В записной книжке 1924 года – "Ноты. Тоска Макарова по Вере Холодной". Известно, что Маяковский, высмеивающий в своих произведениях увлечение молодежи романсами и цыганщиной, сам в быту любил распевать эти романсы и знал их множество. Макаров – это, очевидно, пианист и композитор Саша Макаров. Вальс Макарова, исполненный "любви" и "тоски", – "Вы просите песен? Их нет у меня...". Мы не знаем, посвящен ли он Вере Холодной. Впрочем, слово "холодная" там тоже есть – "Так медленно сердце холодное бьется..." И это, действительно, вальс, размер 3/4.
"Мы разучились нищим подавать..."
Я люблю эту горькую строку. Ею начинается стихотворение Николая Семеновича Тихонова. Строка очень современна сегодня, она как бы о нас сегодняшних, но все стихотворение – не о нас. Оно совершенно о другом времени – о сильных людях, из которых можно было бы делать гвозди (какая странная мысль в известнейшей балладе Тихонова – "Гвозди б делать из этих людей! – / Крепче б не было в мире гвоздей!"). Стихотворение датировано 1921 годом, оно тоже из самых известных, из самых характерных для Тихонова – киплинговско-гумилевских стихов. Я знаю его текст наизусть с университетских лет, часто и сейчас произношу мысленно, и каждый раз он кажется мне каким-то внутренне нелогичным... Вот его полный текст. Первая строфа:
Мы разучились нищим подавать, Дышать над морем высотой соленой, Встречать зарю и в лавках покупать За медный мусор – золото лимонов.
Здесь все понятно, это о людях, которых жизнь сделала жесткими, жестокими – отобрала у них (и у нас!) доброту и романтику. Мы разучились – и потеряли нечто бесконечно прекрасное: высоту соленую над морем, утреннюю зарю и золото лимонов, которое можно купить за медный мусор денег. Прекрасная строфа! Вторая строфа еще лучше, но она как бы из другого стихотворения:
Случайно к нам заходят корабли, И рельсы груз проносят по привычке. Пересчитай людей моей земли – И сколько мертвых встанет в перекличке.
Последние две строки я повторяла и повторяю про себя еще чаще, чем первую – "Мы разучились нищим подавать". Они написаны в 1921-м, но они и о 1937-м, и о Великой Отечественной, и о 1949-м, и дальше, дальше, все ближе к сегодняшнему беспределу, ужасу, террору, дурдому. Иногда мне кажется, что знаменитое ахматовское стихотворение "In memoriam" как-то связано с этими тихоновскими строками: "...Рядами стройными проходят ленинградцы, / Живые с мертвыми. Для Бога мертвых нет". Ахматова написала это в августе 1942 года, когда она из Ташкента внимательно следила за стихами своих современников, посвященными героическому Ленинграду, – стихами Ольги Берггольц, Николая Тихонова ("Киров с нами" и пр.). Со стихами Николая Тихонова некоторые ее стихи и образы перекликались еще с первых дней Второй мировой войны – "Когда погребают эпоху..." Ахматовой неслучайно напоминает стихотворение Тихонова "Ночь". Тихонов пишет о Царском Селе – "Спит городок спокойно, как сурок...", последние строки стихотворения:
А я зато в каком-то чудном гуле У темных снов стою на карауле И слушаю: какая в мире тишь. ...Вторую ночь уже горит Париж.
У Ахматовой:
...И клонятся головы ниже, Как маятник, ходит луна. Так вот: над погибшим Парижем Такая теперь тишина.
Какими прекрасными поэтами были они оба в военные годы! А какими прекрасными были их стихи 1910–1920-х годов! "Орда" и "Брага" – эти названия мы помнили с детства, стихи из них – до сих пор – почти все наизусть: "Праздничный, веселый, бесноватый, / С марсианской жаждою творить, / Вижу я, что небо небогато, / Но про землю стоит говорить", – писал Тихонов-романтик в 1920-м году и клялся, что если изменит этой своей романтической вере, если устанет жить мечтой, то позовет "рыжих адвокатов", – "Пусть найдут в законах трибуналов / Те параграфы и те года, / Что в земной дороге растоптала / Дней моих разгульная орда". Как легко в 1920-м году он поминал законы трибуналов и как верил, что уж его-то эти законы не коснутся! И вот – финал стихотворения "Мы разучились нищим подавать...", его последняя, третья строфа:
Но всем торжественно пренебрежем. Нож сломанный в работе не годится. Но этим черным, сломанным ножом Разрезаны бессмертные страницы.
Это о чем же? Кто и чем готов торжественно пренебречь? Автор? Или эпоха? Кто решил, что нож, сломанный в работе, не годится? И что или кто – скрыт или скрыто в этом образе: нож сломанный, да еще и черный? Это оценка автора или как бы государства, системы, для которой естественно пренебрегать и романтикой, и судьбами людей, творящих бессмертное? Что все же думает сам автор? Верит ли он в высшую ценность бессмертных страниц? Мне кажется, что такой финал стихотворения почти зачеркивает все предыдущее! Он как бы написан в угоду времени, официозу, хотя и с некой оглядкой на собратьев-интеллигентов, творящих культуру, эти самые бессмертные страницы... А ведь это еще только 1921 год! "Огонь, веревка, пуля и топор, / Как слуги кланялись и шли за нами", – это тоже написал Тихонов в 1921 году. "Неправда с нами ела и пила". И о раненом, умирающем, страдающем от невыносимой боли: "...Двуколка прыгала в ночной прохладе, / Шумя бежала черная страна, / И он в поту неудержимо падал / На камни дна, не достигая дна". Черная страна! И здесь же о надвигающейся смерти: "Мелькнувшей смерти колокольный гул". И в других стихах – еще и еще о смерти: "Но мертвые, прежде чем упасть, / Делают шаг вперед". Его стихотворение "Перекоп" по силе трагизма не уступало стихам белогвардейских поэтов из уходящих на Босфор разгромленных белых дивизий, казака Николая Туроверова, например, – "Уходили мы из Крыма...". И еще одно стихотворение Николая Тихонова мое поколение любило с юности:
Я одержимый дикарь. Я гол. Скалой меловою блестит балкон. К Тучкову мосту шхуну привел Седой чудак Стивенсон. И лет ему нынче двадцать пять. Он новый придумал рассказ – Ночь отменена, и земля опять Ясна, как морской приказ...
Как неожиданно на месте был здесь Тучков мост! Как энергично звучал ритм четырех— и трехударных дольников! А потом пошли стихи о Ленине и о партии, о путешествиях по разным странам и конгрессам в защиту мира, и все только со знаком плюс, только оптимистического звучания. И исчезли поэзия и энергия стиха, и осталось только старческое самоудовлетворение: "Я много жил, / И лет уж мне немало. / Но радоваться, право, есть чему – / Я видел жизни новое начало / И всей душою следовал ему". Поэт со всем согласен, все прославляет. Лишь иногда, много после смерти Сталина, прорывается слабый намек на что-то, что должно открыться потом, в архивах, со временем:
Наш век пройдет. Откроются архивы. И все, что было скрыто до сих пор, Все тайные истории извивы Покажут миру славу и позор. Богов иных тогда померкнут лики, И обнажится всякая беда. Но то, что было истинно великим, Останется великим навсегда.
Николай Тихонов, несколько десятилетий писавший как большой поэт, стал поэтом официальным, придворным, занял место партийного чиновника. Он изменил чеканной жестокости Киплинга, романтической благородной высоте Гумилева, точной наблюдательности мудрой Ахматовой. И что осталось? Компромисс, угода официозу, пустые, не наполненные поэзией строки. Да простят мне поклонники Николая Тихонова, которые, наверное, есть и сегодня, но ни в 1950-е, ни в 1970-е годы он уже не мог бы написать строку "Мы разучились нищим подавать". Беспощадную и честную строку. А ведь что главное для поэта? Нонконформизм, утверждение права на себя. "Сохраняйте отчаяние!" И все же об этой, моей любимой, строке Тихонова мне хотелось бы рассказать особо. Вернее – по поводу этой строки. Один эпизод. Я заканчивала подготовку текстов двух томов Анны Ахматовой – собрание ее переводов, 7 и 8 тома "Собрания сочинений". Работа была чрезвычайно трудной, потому что многие переводы, выполненные Ахматовой по заказу в начале 1950-х годов, были напечатаны только по одному разу, а потом, после смерти Сталина, авторы – поэты соцстран и республик СССР – не переиздавали их и сами уничтожали в библиотеках и магазинах те свои книги, в которых прославляли вождя народов. Конечно, эти переводы, не имеющие, как и их оригиналы, большого художественного достоинства, можно было в издание не включать, но – я уже заявила, что собираю все переводы великой Ахматовой, что вношу ясность в вопрос о двойном авторстве или издании под именем Ахматовой чужих переводов и т. д., и поэтому мне надо было собрать все. Я обошла все возможные библиотеки Москвы, во многих мне говорили старые библиотекарши: "За пятьдесят лет вы первая просите эту книгу!" Работа продвигалась медленно. В какой-то момент издательству "Эллис Лак" потребовались рецензии на мои тома, чтобы получить финансовую поддержку для их издания. Одну из рецензий написал Евгений Солонович, вторую – Евгений Рейн. Он должен был срочно передать ее мне. Мы назначили встречу возле храма Всех Святых на Соколе. Я опаздывала, Женя стоял у входа в церковный двор. Он был мрачен – он давно уже был мрачен – помните стихи Александра Кушнера о нем – "Мрачнее с каждым днем / Лицо твое, мой друг... / Уж за твоей спиной / Тебя жалеют вслух..." Евгений Рейн не был плохо одетым или заросшим щетиной. Он просто был горько мрачным... Он стоял у входа в церковный двор, держал в руке отзыв на два тома переводов Анны Ахматовой и ждал меня. И тут старушка, идущая в церковь, протянула ему милостыню – горсть железных монет. Когда я подошла к Рейну, он был в экстазе: "Нинка! Понимаешь, это мистика: Ахматова, ты, я и эта милостыня! Подаяние! Она протянула мне подаяние – и я взял, ты понимаешь? Мне подали милостыню! Я буду хранить эти деньги вечно!" "Мы разучились нищим подавать..." Теперь подают нам: русский народ – русским поэтам...
"Но что-то в этом от того, чего я не люблю..."
В нашем дружеском кругу "ленинградских шестидесятников", когда кто-то получал пасквильную рецензию в газете или журнале или гнусный отзыв на свои стихи от собрата-литератора, говорилось: "У поэтов есть такой обычай: / В круг сойдясь, оплевывать друг друга..." Дальше обычно не продолжали, так как Дмитрия Кедрина все знали наизусть: "Ты украл пятнадцатую строчку, / Низкий вор, из моего "Дивана"! <...> Старики кивали бородами, / Молодые говорили: "Браво!"..." Или цитировалась первая строка: "За городом вырос пустынный квартал..." Блока тоже знали наизусть, и можно было не продолжать: "Там жили поэты, и каждый встречал / Другого надменной улыбкой..." Когда мы слышали, да и сейчас слышим, как политики цитируют, не называя автора: "Времена не выбирают, / В них живут и умирают...", – мы улыбаемся и мысленно продолжаем строки Александра Кушнера: "Разве можно те на эти, / Как на рынке, поменять?" А я иногда припоминаю и свои строчки – возражения моему любимому поэту Александру Кушнеру: "Выбирают, как это ни странно, / И меняют города и страны: / Просто уезжает человек / В Новый Свет, как в двадцать первый век!" Впрочем, мои строки – о моей жизни и только "для посвященных"... Еще была в нашем обиходе фраза, которую я вынесла в заглавие. "Но что-то в этом от того, / Чего я не люблю". Я произносила ее в течение пятидесяти лет часто. Сейчас, когда имя Иосифа Бродского знают все, стихи его – знают почти все и многие – почти всё – знают наизусть, я не раз задавала таким знатокам "тестовый вопрос": чьи строки? Удивительно, но автора не назвал никто. Не тех спрашивала? Возможно. А ведь это гениальные строки, превратившие в чудо поэзии обычную разговорную фразу, повседневный синтаксис нашего гибкого, удивительного языка. Такие фразы, вобравшие в себя чудо языка и сделавшие его чудом поэзии, есть только у настоящих поэтов. Из современников: "Одну минуточку, я что хотел спросить..." – А. Кушнер. "Что же все же это было?..." – Е. Рейн. И самые "заезженные", без конца повторяемые: "Добро должно быть с кулаками", "Поэт в России больше чем поэт". Не многие поэты сумели так четко, спокойно и раздумчиво сформулировать мысль. Среди них – Иосиф Бродский. "Но что-то в этом от того, чего я не люблю" – две строки из "Шествия", одной из самых ранних его поэм о Времени и Родине. Сентябрь – ноябрь 1961 года, Ленинград. Иосиф увлечен Багрицким и Слуцким, Баратынским и Блоком. Блоком "Балаганчика", а не "Прекрасной Дамы". Маяковским "Мистерии-буфф". И его "Шествие" – "поэма-мистерия". Эту поэму в начале 1960-х годов мы перепечатывали на машинке, экземпляры на папиросной бумаге переплетали и пересылали друзьям из Ленинграда в Москву. И у меня сохранился один такой экземпляр. Однажды в мой дом на Гаванской улице пришел наш приятель, поэт и автор песен (тогда еще не было в ходу слово "бард") Евгений Клячкин, который принес с собой магнитофонную запись аккомпанемента и "второго голоса" и спел нам на два голоса свою ораторию на слова Бродского, – это было чудо! О Евгении Клячкине мне хотелось бы написать отдельно. Мы очень любили в те годы его песню "Не гляди назад, не гляди, / Просто имена переставь. / Спят в твоих глазах, спят дожди, – / Ты не для меня их оставь, / Перевесь подальше ключи, / Адрес поменяй, поменяй, / А теперь подольше молчи, – / Это для меня". Клячкин к тому времени написал уже много песен, эту песню пел не часто, объясняя это тем, что музыка – не его, его только слова. Музыку он взял чужую, готовую, автором которой был профессиональный композитор Михаил Павлович Зив (1921–1995), автор музыки к только что вышедшему кинофильму "Баллада о солдате" (1959). Потом Зив писал музыку к "Преступлению и наказанию" со Смоктуновским, к мультику "Отважный Робин Гуд" и пр. Но какие чудесные в этой песне были слова Клячкина! Второй ее куплет: "Мне-то все равно, все равно. / Я уговорю сам себя, / Будто все за нас решено, / Будто все ворует судьба. / Только ты не веришь в судьбу, – / Значит, просто выбрось ключи. / Я к тебе в окошко войду... / А теперь молчи". Странные, грамматически не очень связные предложения, но за ними такая глубокая грусть, личные отношения, полные непонимания, разрыв... И, конечно, на эту песню, на ее замечательные слова, тут же появились пародии – Кукина, например: "Не гляди на зад, не гляди..." Кукин утверждал, что именно так – "на" отдельно – записывала слова песни под диктовку автора некая школьница... Шутка распространилась, Визбор говорил, что из-за этой переделки он не может петь песню Клячкина – его душит смех... Такова жизнь литературного Питера начала 1960-х годов. Так вот, "Шествие". Поэма-мистерия из 42 главок с небольшим прозаическим предисловием автора о том, что его представления о мире вложены в уста более или менее условных персонажей как ФОРМУЛИРОВКИ, превращенные в романсы. Произносить их нужно с максимальной экспрессией, высокими голосами, следуя указаниям для актеров в третьем акте шекспирова "Гамлета". Часть первая "Шествия" написана чеканными двустишиями, организованными в шестистишия: "Пора давно за все благодарить...", "Прощай, прощай – шепчу я на ходу..." , "Так оглянись когда-нибудь назад" (ох уж мне этот пресловутый зад! Убью Кукина!), "По тротуарам шествие идет", "Маячит пестрота одежд и шляп". Послевоенный мир с угрозами ядерной войны, нищеты, неуверенности. Герои – Арлекин, Коломбина, Крысолов, Принц Гамлет и князь Мышкин, Лжец и Честняга, Король, Вор, Плач (именно Плач, а не Палач!), Черт, Усталый человек, Торговец, Поэт. Реминисценции из Блока, Пушкина, Ахматовой, Достоевского, Шекспира. Появляются их герои и становятся в поэме-мистерии Бродского выразителями его суждений о мире чрезвычайно современном. Вот романс Арлекина:
По всякой земле балаганчик везу. А что я видал на своем веку: Кусочек плоти бредет внизу, Кусочек металла летит наверху.
Последняя строка – о запуске "спутника". Но вместо полагающейся советской гордости – мысли о смерти миллионов людей и о себе:
Жалей себя, пожалей себя. Одни говорят – умирай за них, Иногда – судьба, иногда – стрельба, Иногда из любви, иногда из-за книг.
Это из романса Арлекина. А в финале этого романса – повторение первого куплета, но с одним изменением: "По темной земле балаганчик везу..." На этот романс откликается Коломбина, жена мудреца, хитреца, простака и чудака Арлекина:
Мой Арлекин хитрец, простак, Привык к любым вещам. Он что-то ищет в небесах И плачет по ночам. Я Коломбина, я жена, Я езжу вслед за ним, Свеча в фургоне зажжена, Нам хорошо одним. В вечернем небе высоко Птенцы, а я смотрю. Но что-то в этом от того, Чего я не люблю.
Вот они, любимые мной строки! Что же ей не нравится? Ведь им хорошо одним! А строки повторяются еще раз:
На всей земле, на всей земле Не так уж много мест. Вот Петроград шумит во мгле, В который раз мы здесь. Он Арлекина моего В свою уводит мглу. Но что-то в этом от того, Чего я не люблю.
Далее, в следующей строфе, усиливается экспрессия и ставится точка:
Сожми виски, сожми виски, Сотри огонь с лица. Да, что-то в этом от тоски, Которой нет конца!
Это пятая главка поэмы-мистерии, далее последуют еще тридцать семь. В них ощущение непрочности и лживости мира – "послевоенного" мира в "послевоенных городах", рассказ о судьбе человека, стоящего на грани самоубийства, но не совершающего его: "Провинциальный клен прошелестит, / И женщина знакомая простит, / И Бог простит бездумный краткий век / Военных и заслуженных калек, / И ты уйдешь, не задолжав за хлеб, / Но искус у окна преодолев..." Поэма-мистерия была написана абсолютно вразрез с коммунистической идеологией, поэт говорил на другом, всемировом, языке. И это казалось властям тем более опасным, что субъективный мир поэта был теснейшим образом связан с реальностью нашего времени и нашей страны – "Памятью убитых, памятью всех, / Если не забытых, то все ж без вех / Лежащих беззлобно – пусты уста, / Без песенки надгробной, без креста...". "Лежащих беззлобно" – на этих словах я спотыкалась, задумывалась. Но с чем спорить сейчас, через сорок пять лет? И с кем спорить? Поэта нет. А под следующими его строками в этом романсе Короля я и сейчас готова подписаться полностью:
Нет мне изгнанья ни в рай, ни в ад, Долгое дознанье, кто виноват, Дело-то простое – гора костей, Господи, не стоит судить людей!
Ежели ты выжил – садись на коня, Что-то было выше, выше меня, Я-то проезжаю вперед к огню, Я-то продолжаю свою войну.
Свою войну в ХХ веке каждый из нас продолжал по-своему, те, кто дожил до ХХI века, – продолжают и сейчас. Кто-то рвется на трибуну, кто-то вслушивается в гул времени, качает головой и повторяет мысленно все те же строки: "Но что-то в этом от того, / Чего я не люблю..."
"Когда качаются фонарики ночные..."
Имя автора этой песни не только не забыто, но всем и хорошо известно. Это Глеб Яковлевич Горбовский, один из самых замечательных поэтов ХХ века в России. И песня "Фонарики ночные" – самая известная песня Глеба Горбовского, написанная им в 1950-е годы. Тем не менее не все так просто и с ее текстом, и с датировкой, и с авторством. До сих пор сомневающиеся задают вопрос, правда ли, что ее написал Глеб, правда ли, что в 1953-м году, а не много раньше или много позже, и где она написана – в Вологодской области, в городе Череповце, где Глеб служил в армии и после случайной потери пальца ("Одна рука моя беспала...") даже оказался "на нарах" как подозреваемый "в самостреле" ("Сижу на нарах, как король на именинах, / И пайку серого мечтаю получить..."), или в Ленинграде ("Когда качаются фонарики ночные, / И темной улицей опасно нам ходить..."). О том, что песня написана в 1953-м году в армии, сам Глеб Горбовский упоминал несколько раз. В книге "Окаянная головушка" на первом развороте обложки приведен факсимильно ее текст с подписью, датой и указанием на один из "народных вариантов" строки. Глеб ссылается на очевидца создания песни, своего армейского друга, с которым они вместе подбирали мелодию (сам Глеб не играл на гитаре и не знал нот). Почему же не верить автору? Я – верю. К тому же Глеб написал не одну, а много песен и именно за песни однажды был злобно высмеян в молодежной газете "Смена". В конце 1950-х – в 1960-е годы мы все их знали наизусть и дружно распевали на наших домашних сборищах ("В баре Нинки Королихи / И в салоне Элен Кумпан..."). Литературное объединение Горного института в 1957 году было закрыто, собирались дома – у Леонида Агеева, у меня, у Елены Кумпан, на Пушкинской у влюбленного в стихи, хотя и не пишущего Александра Штейнберга, – соблюдая железное правило: сначала стихи, водка – потом. Стихи обсуждались по всем правилам ЛИТО, с двумя оппонентами, которые готовились заранее, с беспощадной строгостью разбора недостатков. А потом – ели, пили и пели песни. "У помещенья "Пиво-воды" / Стоял усталый постовой. / Он вышел родом из народа, / Как говорится, парень свой...", "На углу Садовой, в магазине шляп / Понял, что погибну я из-за этих баб. / Лица их пригожие, носики-носы, – / Пропадаю пропадом из-за их красы... / Ах вы, груди, ах вы, груди, / Носят женские вас люди, / Ведьмы носят, нытики. / И бабы— паралитики...", "Он вез директора из треста / На "Волге" цвета изумруд. / Не суждено было до места / Доехать тем, кого везут...", "На дива-, на диване, на диване / Мы лежим, художники..." Все это были песни протеста, герой которых окружен реальной повседневностью. Глеб Горбовский обладал точным глазом и не боялся, что мир в его изображении предстает достаточно отвратительным, частью не советской, а антисоветской действительности, не светлой и жизнеутверждающей, а жизнеубивающей и враждебной человеку. Стихи были тяжелые, безыcходно мрачные. И в то же время – исполнены блистательного чувства юмора. В стихотворении об усталом постовом, которому "хотелось очень выпить, / Хотелось очень закусить, / Хотелось встретить лейтенанта – / И глаз за глазом погасить", – финал был такой: "Он вышел родом из народа, / Но вышел – и упал на снег..." В стихотворении о директоре и его шофере, которому стало плохо во время поездки, – финал: "Вот так убили ювелира! / Убил его мертвяк-шофер, / И поэтическая лира / На том кончает разговор!" Конечно, Глеб писал не только такие стихи. Мрачным был Город, его быт, коммунальные квартиры, безденежье, жизнь впроголодь. Светлым в его раннем творчестве было чувство любви и ощущение красоты, восторженное преклонение перед Россией, Волгой и раздольем русской природы. "Улавливать хлопки твоих ресниц / И пить вино вечерних разговоров... / Ты самая красивая из птиц, / Живущая в квартирных коридорах!" – это о любимой девушке, которой было посвящено немало прекрасных стихов, в том числе цикл "Сонеты для Анеты". "А я опять хочу на Волгу. / В кудрявой Кинешме – весна! / Там ходят к набережной волны, / И чья-то бойкая жена / Поет, весной заражена... / И пароходы, пароходы / От белой пристани – как годы..." – это одно из "семистиший" 1962 года, светлых и задумчивых, в которых поэт сумел выразить и простор волжский, и радостное свое мироощущение. А ленинградский быт, вошедший неотъемлемой частью в поэзию Глеба Горбовского, был иным. Комнаты в коммунальных квартирах сменяли одна другую и становились все меньше и хуже, соседи все более ожесточенными врагами нападали на чужеродного им поэта – пьющего, собирающего вокруг себя шумные компании, позволяющего ночевать или даже подолгу жить у себя таким же непутевым поэтам или художникам. А между тем, кто были эти "непутевые"? Это был Николай Рубцов, ныне составляющий славу поэзии России, Михаил Кулаков, всемирно известный художник, картины которого покупают все музеи мира, а его переписку с другими художниками заботливо разбирают архивисты лучших литературных музеев – музей Маяковского, например, сейчас каталогизирует переписку Михаила Кулакова с Валентиной Ходасевич... Одну из песен, очень любимых нами, сочинили Горбовский и Кулаков вдвоем, и, поверьте, она в высокой художественной форме отражает реалии того времени:
На дива-, на диване, на диване Мы лежим, художники. У меня, у меня, да и у Вани Протянулись ноженьки.
В животе, в животе снуют пельмени, Как шары билльярдные. Дайте нам, дайте нам хоть рваных денег – Будем благодарные.
Мы б буты-, мы б бутылочку по попе Хлопнули б ладошкою, Мы бы дрыг-, мы бы дрыгнули в галопе Протянутой ножкою!
Закадри-, закадрили бы в кино мы По красивой самочке. Мы лежим, мы лежим, малютки-гномы, На диване в ямочке.
Уменьша-, уменьшаемся в размерах От недоедания. Жрут сосе-, жрут соседи-Гулливеры Жирные питания...
На дива-, на диване, на диване Тишина раздалася. У меня, у меня, да и у Вани Жизня оборвалася.
Конечно, этот быт, коммунальный быт с его склоками и дрязгами, можно было не замечать. Но если Глеб Горбовский жил в нем, если между ним и этой чудовищной силой мещанской пошлости не было стены в виде мамы и бабушки, как у меня, мамы, папы и высоких интеллигентных поклонников его чистой поэзии, как у Кушнера, в виде романтических полугодовых отъездов в геологические партии или в морские плавания, как у поэтов-горняков, то он был вынужден в одиночку противостоять ему всей силой своего поэтического таланта, пропитанного ненавистью. Глеб Горбовский написал поэму "Квартира номер шесть", написал много стихов – "Жильцы-самцы заходят с тыла, / Куснуть десною норовят...", "Вы что же, милый, в туалете / Не сполоснули унитаз. / И на общественном паркете – / Дежурство ваше – ваша грязь...". Коммунальные квартиры! Как опоэтизирован их мир в замечательном кинофильме Михаила Козакова "Покровские ворота" по сценарию Леонида Зорина! В такой – интеллигентной и мирной – коммуналке жила Лидия Яковлевна Гинзбург, в такой – с разветвленной семьей Пуниных и единственной семьей чужих людей – Анна Ахматова. Мне вспоминается эпизод, как Ахматовой сразу после войны, когда она вернулась из эвакуации – торжественная, прославленная, восторженно принимаемая слушателями на многочисленных вечерах, – предложили комнату в Москве – именно не квартиру, а комнату в коммуналке – и она отказалась, объяснив приятельнице свой ужас перед ч у ж о й квартирой, где соседи-жильцы будут ей говорить: "Гражданка Ахматова, сегодня ваша очередь делать общую уборку!" Нынешние эстеты могут сказать, что все это не поэтично. Но это была наша жизнь, наша реальная правда. И именно Глеб Горбовский сумел написать о ней – с юмором, без пафоса и ложных "красивостей". "А утром после пьянки / Отдал концы Бианки". Дальше будет речь о трагедии, о любимом старшем друге и замечательном писателе Виталии Бианки, – но начало этой главки в поэме Горбовского "Морг" будет именно таким, эпатирующе дерзким. (Маленькое отступление: поэму "Морг" многие из нас тоже помнят наизусть. В первом томе многотомного собрания сочинений Глеба (Санкт-Петербург, изд. "Историческая иллюстрация", 2005, с. 262) эта строка изменена: "А утром после драки / Отдал концы Петаки". Что за Петаки? Чья это правка? Составителя? Редактора? Или самого Глеба? Ассоциация ведет к нашему общему знакомому тех лет Василию Бетаки, прекрасному переводчику и поэту, живущему сейчас во Франции. Но весь дальнейший портрет умершего писателя и дорогого автору друга в поэме "Морг" не имеет отношения к Василию, он рассказывает именно о Виталии Бианки... Так надо ли было менять указание на адресата?) Вот в таком контексте появилась в нашем кругу песня "Когда качаются фонарики ночные...". И появилась она не в 1953-м году, а в конце 1950-х, как песня ленинградская. Главными для нас оказались строки ее первой строфы: "И темной улицей опасно нам ходить..." Конечно, дальше шло про нары, но и нары здесь нами воспринимались не как армейские или тюремные, а как самые ленинградские, пришедшие из быта коммунальных квартир. И темные улицы – это ленинградские улицы, да и какие улицы могли бы быть в лагере среди бараков?
Когда качаются фонарики ночные, И темной улицей опасно нам ходить, Я из пивной иду, Я никого не жду, Я никого уже не в силах полюбить.
Мне девка ноги целовала как шальная. Одна вдова со мной пропила отчий дом. А мой нахальный смех Всегда имел успех, А моя юность пролетела кувырком.
Сижу на нарах, как король на именинах, И пайку серого мечтаю получить. Гляжу, как кот, в окно, Теперь мне все равно, Я навсегда готов свой факел потушить.
Когда качаются фонарики ночные, И черный кот бежит по улице как черт, Я из пивной иду, Я никого не жду, Я навсегда побил свой жизненный рекорд!
В книге "Окаянная головушка" Глеб Горбовский приводит вариант десятой строки: "А моя юность раскололась, как орех" с указанием: "народное". Я помню вариант последней строки – в нашем кругу пели: "Я сам себя убил и выбросил за борт!" Впрочем, в "Окаянной головушке" этой четвертой строфы вообще нет, последняя строка (пятнадцатая) здесь – "Я раньше всех готов свой факел погасить". Впрочем, еще раз повторю, в нашем ленинградском кругу Глеб Горбовский впервые появился не с этой песней. Мы узнали его в 1956 году как студента Полиграфического техникума, члена Литобъединения Дома культуры трудовых резервов, которым руководил Давид Яковлевич Дар. От этого Литобъединения он участвовал в конференции молодых писателей Северо-Запада. В ЛИТО Д. Дара тогда одновременно пришли два отслуживших в армии солдатика – Виктор Соснора и Глеб Горбовский. Оба очень скоро стали писать потрясающе, учеба у Дара дала им такое владение словом и стихом, которого мы – ни горняки, ни филологи – тогда не имели. Д. Дар был, как сейчас можно сказать, "формалистом". Он ничего не внушал своим ученикам по поводу содержания, он учил, как писать. Учил формальным законам стиха. И мы узнали стихи удивительные – "Ослик на Невском" ("Скромный ослик, немного грустный. / Служит ослик, как я, искусству"), "Муха" ("Жаль мне муху, безрассудна муха. / Доконала муху смерть-старуха... / Но прекрасен в блюдце мухомор: / Красный, в белых крапинках, узор. / Нет, конец у мухи – не простой: / Отравилась муха – красотой!"), "Пес":
Вокзал вздыхал в сто сотен легких, Народ стучал, кричал и мчал. Меж ног людских шныряя ловко, Бродяга пес один скучал. Он выбирал своих по духу: Зевнет, понюхает – не тот. Но вот он выбрал умным нюхом, Привстал – и чмокнул прямо в рот. А тот, избранник, с желчным смаком В собачьи губы – свой башмак! И думал пес: "Ты – не собака..." А люди думали не так.
Поэт жил в славном городе на Неве – сначала на Васильевском острове, потом на Пушкинской улице. Жил впроголодь. Принимал гостей, являвшихся к нему всегда с бутылкой. Иногда после их ухода честно писал о своей усталости от богемной открытой жизни: "Уходят праздные друзья – / И начинается мой праздник. / Я, как степенная семья, / Разогреваю чай на газе..." В домах обеспеченных интеллигентов просил разрешения сдать бутылки, чтобы купить пачку воспетых им пельменей и хлеба. Анна Аркадьевна Великина, хозяйка гостеприимного дома на Пушкинской, всегда давала ему эти бутылки, винные и молочные, и в шутку просила за это записать в специальный альбом любое его стихотворение (этот замечательный альбом и сейчас заботливо хранит А.С. Штейнберг в Калифорнии). А Глеб писал о своей жизни в очередной коммуналке: "В нашей комнате есть "параша"... / Ходит в комнату к нам Наташа, / Передачи носит тайком". И это тоже было – не о лагере за колючей проволокой, это о нашем Ленинграде. И в заключение – еще два эпизода из той нашей ленинградской жизни. Пресловутую "общую уборку" Глеб, разумеется, не делал. Жильцы возмущались, пытались его перевоспитывать, а однажды собрались выселить из квартиры по суду, мотивируя это чудовищной грязью в его комнате. Надо было что-то делать, и я, вооружившись ведром, тряпкой, щеткой и мыльным порошком, поехала к нему на Васильевский остров. Как назло ("Ленинград – город маленький!") тут же в троллейбусе я встретила приятеля, университетского аспиранта, который смотрел на мое "вооружение" с изумлением, а объяснение, что я еду мыть пол Глебу Горбовскому, выслушал с еще большим изумлением. Надо сказать, что была я тогда изысканной "тютчеведкой", аспиранткой Пушкинского Дома, и немало изящных стихов посвящали мне и поэты, и прославленные литературоведы... В.А. Мануйлов, например, так надписал мне свой реферат "Вопросы изучения жизни и творчества М.Ю. Лермонтова. Доклад о работах, представленных на соискание ученой степени доктора филологических наук по совокупности трудов. Л., Ленинградский ордена Ленина гос. университет им. А.А. Жданова. 1967":
Мне жаль, что встречи наши редки... Как дерево, склоняя ветки, Нам дарит осенью плоды, Так я прелестной тютчеведке Хочу вручить свои труды.
Когда-нибудь я все подобные стихи-комплименты соберу и опубликую! Итак, пол в квартире был вымыт, соседи утихомирились, и вскоре наш дружный круг собрался на Пушкинской, где снова зазвучали песни. Пел Глеб, пел Виктор Соснора, Алик Городницкий. Кстати, "кабацкая тема" была тогда распространенной, Соснора тоже писал: "Ушел я круто – пока, пока, / Прямым маршрутом – по кабакам. / Сижу и пиво горькое солю. / "Официант, сто пятьдесят! Салют!"". И вдруг зазвучала новая, совсем новая песня Нонны Слепаковой – на мотив "Ваньки Морозова" Булата Окуджавы:
За что ж вы Глеба-то Горбовского, Ведь он ни в чем не виноват. Любил он водочку московскую, А вовсе он не ренегат.
Полный текст песни приводить не буду, не так уж он хорош, но дальше следовало:
Свои скрывая интересы И расточая похвалы, К нему ходили поэтессы И мыли окна и полы.
А он лишь водочкой питался. Чтоб им, конечно, угодить. На честь на их не покушался, Чтоб им, конечно, угодить.
Я задохнулась от обиды, я вскочила из-за стола... На следующий день мне позвонила Нонна и спросила: "На что ты обиделась? Ты мыла пол, но я – мыла окна!" Таким был быт литературного Ленинграда 1950–1960-х годов. Еще один эпизод. В Ленинград приехали прославленные московские поэты, среди них Евгений Евтушенко, который пригласил нас всех в свой номер гостиницы, чтобы мы почитали стихи. Мы читали довольно долго, потом читал сам Евтушенко. Для нас была приготовлена бутылка сухого вина, сам хозяин демонстративно пил кефир. Глеб заскучал, вышел на несколько минут в ванную комнату, вернулся. Евтушенко читал поэму "Братская ГЭС". Глеб стал морщиться, потом плеваться, лицо его бледнело. Женя Евтушенко не выдержал, прервал чтение и сказал: "Глеб, если тебе так не нравится, ты скажи, а плеваться-то зачем?" Глеб произнес измученным голосом: "Что у тебя в ванной стояло в бутылке из-под "Токая"?" Евтушенко бросился в ванную, вернулся очень растерянный и сказал: "Жидкость от тараканов! Это уборщица оставила!" К счастью, все обошлось, мир был восстановлен, а Евтушенко попросил Глеба посвятить ему одно из прочитанных тогда стихотворений, которое ему особенно понравилось:
Ты танцуешь – а юбка летает. Голова улеглась на погон. И какая-то грусть нарастает С четырех неизвестных сторон.
Ударяет в литавры мужчина. Дует женщина страшно в трубу. Ты еще у меня молодчина, Что не плачешь, кусая губу.
Офицерик твой – мышь полевая – Спинку серую выгнул дугой. Ничего-то он, глупый, не знает, Даже то, что он вовсе – другой.
Стихотворение 1959 года, написано на Сахалине, куда Глеб уехал вместе со своей женой Лидией Гладкой, окончившей Горный институт и распределенной в город Оху на нефтяное месторождение – дальше уже нельзя было распределить дерзкую поэтессу, писавшую о Венгерских событиях 1956 года с глубоким состраданием и возмущением, а о себе и о своем творческом кредо: "Голос мой тих, звучит интимно... Переведите слепую!" В стихотворении Глеба Горбовского Евгению Евтушенко больше всего понравились строки: "И какая-то грусть нарастает / С четырех неизвестных сторон"... Так стихотворение и печатается с тех пор с посвящением Е. Евтушенко.
[1] Кумпан Е. Ближний подступ к легенде. СПб.: Изд. журн. "Звезда", 2005. С. 109.
|
© bards.ru | 1996-2024 |