В старой песенке поется:
После нас на этом свете
Пара факсов остается
И страничка в интернете...
      (Виталий Калашников)
Главная | Даты | Персоналии | Коллективы | Концерты | Фестивали | Текстовый архив | Дискография
Печатный двор | Фотоархив | Живой журнал | Гостевая книга | Книга памяти
 Поиск на bards.ru:   ЯndexЯndex     
www.bards.ru / Вернуться в "Печатный двор"

12.10.2011
Материал относится к разделам:
  - История АП (исторические обзоры, воспоминания, мемуары)
  - Персоналии (интервью, статьи об авторах, исполнителях, адептах АП)
  - Проза персоналий

Персоналии:
  - Майсюк Александр Михайлович
  - Окуджава Булат Шалвович
Авторы: 
Майсюк Александр

Источник:
Алексеева Ирина Саверьевна
 

Простой романс сверчка

Александр Майсюк

Булат Окуджава и Александр Майсюк

Он — мне, прочитав мое стихотворение "Грива рыжего коня":

-Ну что я вам скажу? Вы поэт Божьей милостью.

Что это значило – "поэт Божьей милостью", и в чем был смысл его высказывания я тогда не понял:

либо нечто серьезное, либо тонкая шутка. Я был глуп. Мне были нужны подробности.

Нужен был рассказ о самом себе.

 

Славное было лето 1960 года – сухое и жаркое. Наша студенческая стайка нежилась в свои первые каникулы под солнцем на песчаном берегу Оки под Серпуховым. В лозняке томились и жужжали маленькие мухи, время от времени злобно покусывая кожу. На быстрине пели волны. С противоположного крутого обрывистого берега отваливались куски породы и торжественно падали в воду. Ласточки выпархивали из норок и с необыкновенной точностью залетали обратно. Мы валялись на песке и хором пели "лабу", модные песенки той поры с некоторой долей хамства, потому что мы были "стиляги" и старались привлечь к себе внимание публики. "Приходи ко мне на пляж и со мною рядом ляж... Будем строить новый дом, будешь первым этажом". Или – "Мы идем по Уругваю, темь – хоть выколи глаза. Слышны крики попугаев, надвигается гроза..." Коронкой была песенка про старика: "Жил с старухой старик, ел щи и кашу, заманили его на лабу нашу. Старик стал клевым чуваком, без самогонки, тянет горький коктейль через соломку..." Или: "Москва, Калуга, Лос-Анжелос объединились в один колхоз..." Я уже играл на саксофоне-теноре, бил в гитару особым приемом нехитрые рок-н-ролы и пел на тарабарско-английском языке. Всем нравилось. Вечером лился портвейн и под мою дикую музыку дрыгались в самодельном танце наши мальчишки у Генки Баулина в его собственном доме недалеко от памятника Чехову, или мы ходили в городской сад на танцплощадку обнимать девочек. В круглой ротонде ладно играл военный оркестр под управлением майора Дэзина, там я впервые услышал вагнеровский марш из "Тангейзера" и навсегда полюбил эту нежную музыку. В городском саду нас ждала любовь и разлука, встречи на вечер и потери на всю жизнь.

В пятницу приехал Гошка, классный чувак на рифленых подошвах в квадратных очках и с "Филипсом" через плечо. Жил он в интернате для детей заграничных родителей. Я впервые увидел настоящий заграничный магнитофон и смог его даже пощупать. Портвейн ждал. Гошка зарядил пленку и мы смогли насладиться настоящим Биллом Хелли и его группой "Комета". В особенности понравился "Рок эраунд де клок". Когда изрядно вспотели, а это было уже в полночь, Гошка сказал, что теперь он поставит совсем другое, чего мы, олухи, никогда не слышали. Портвейн кончался. Сквозь легкое шипенье запел приятный тенорок нечто невообразимое: "Ты в чем виновата, ты в том виновата, что зоркости было в тебе маловато..." А потом: "А мы швейцару: отворите двери, у нас компания веселая, большая, приготовьте нам отдельный кабинет..." Это было уже про нас. Похолодела кожа. Генка вынул новые припрятанные бутылки. Все взбодрились. А тенор пел и пел, а когда подошла очередь "По смоленской дороге леса, леса, леса...", и, в особенности: "может, будь понадежнее рук твоих кольцо..." чистые детские сердца не выдержали и навсегда отдались неведомому певцу. В этих песенках не было ни рока, ни джаза, который мы так тогда любили, но в них не было казенщины и комсомольщины. Там все было правдой, тенор ничего не скрывал от нас из его собственной жизни, а жизнь эта, судя по песенкам, была нелегкой, послевоенной, нашей. Кто это? "Грузин какой-то, Окуджава, а больше я ничего не знаю". Жаль, что всесведущий Гошка не знал ничего про Окуджаву. Нам так хотелось объяснений, — в самом деле, как это грузин какой-то, а так классно сочиняет, необычно и завлекательно. Чудеса в Серпухове!

К утру я уже знал наизусть все песни с той пленки и она стала называться у меня в голове "первой пленкой", и так мы называем ее и до сих пор, когда поем ее всю подряд с моим другом и седобородым земляком Игорем Ступиным в светлые минуты пронзительной ностальгии, когда вспоминается босоногое детство, благословенная юность и счастливые встречи в городском саду. ...Алик Шварц, добрый малый, профессиональный фотограф и неисправимый эпикуреец, муж подруги моей жены показал фотографию, где он, сидя на глубоком диване, обнимал одной рукой плечи какого-то ласково улыбающегося брюнета с усиками. Кто это? "А это Булат Окуджава". Я поперхнулся. "Окуджава? Да как же это?" — "Он дружит с моим кузеном Изей Шварцем, и когда Изя приезжает в Москву из Ленинграда, то мы собираемся у нас на Суворовскои бульваре и сидим... А Изя – композитор, а Булат – песенки сочиняет..."

— А познакомиться с Булатом можно? – спросил я дрожащим голосом, полным мольбы. Вместо ответа Алик светло улыбнулся, качнул прекрасно вылепленной головой с национальным орлиным профилем и набрал номер. Там ответили. "Булат, — сказал Алик, — это говорит Алик Шварц... тут у меня друг хочет с тобой познакомиться и свои стихи показать...Когда? В субботу? В два часа дня? На Флотскую приехать? Какая квартира? Сначала позвонить? Все, понято!"

 

Много лет я ждал этой минуты, фантазируя и мечтая о том, как я встречусь со своим кумиром.

Он показался мне высоким, прямым, с большой головой, чистым лбом, с просто остриженными черными волосами как бы в стиле древнеримских императоров, очень вдумчивыми глазами и минимальной лицевой мимикой. Говорил приятным баритоном на чистом русском языке. В 1964 году старинный поэт-имажинист Рюрик Ивнев рассказывал о встрече с Булатом в послевоенном Тбилиси, как тот, будучи молодым, пришел к поэту посоветоваться насчет судьбы, и Рюрик Александрович посоветовал ему отправиться в Москву. "Вы, Булат, ведь не знаете грузинского языка, а в Грузии без языка делать нечего, ваша судьба – Россия. Там вас поймут, и вы найдете себя".

[maroon]— Да, правда, я тогда встречался с Рюриком... Как интересно... Надо бы позвонить ему... Да все некогда как-то... [maroon]

Мы все любили его. Как понять природу этой любви? Был только голос, музыка и текст – никто из нас не знал, что это за человек, и как он выглядит. Видимо, тогда это было несущественно. Протяжное его пение, где длинно и отчетливо выпевались гласные звуки, редкие цезуры – казалось, что у него семилитровые легкие, так долго он тянул без прерывания и вздоха, — завораживало, примитивные гитарные аккорды его звучали скупо, но полностью музыкально, ничего не надо было добавлять к его пению, ничего не надо было улучшать; песни, как доброе вино, ударяли в голову, они полнились самими собой, и вот на этот-то хмель благодарно и признательно отзывались наши души – с полной правдой!

Мы верили ему до конца. Кажется, прозвучи тогда булатовский клич – "Ребята, ко мне!" — и сбежалось бы к нему полРоссии.

Нам нужна была вера в совесть, в правду, в честность, в любовь – без этого жизнь казалась изуродованной, казенные нечеловеческие заклинания о светлом будущем воспринимались как издевательство сильных над слабыми, а слабыми были мы все.

Вот развели дискуссию – физики, лирики... Как писать о любви... Степан Щипачев? "Любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне..." А что же тогда любовь? Конечно, и вздохи, и прогулки! Старый, глупый, неодаренный человек!.. А вот как надо писать.

 

– Он подошел к книжной полке я взял книгу, и быстро открыл ее на нужной странице, как если бы там была закладка, но закладки не было.

"— Они меня истерзали, сделали смерти бледней. Одни своею любовью, другие – враждой своей. Они мне хлеб отравили, давали мне яд с водой. Одно – своею любовью, другие своей враждой. Но та, от которой доныне душа всех больнее больна, мне зла никогда не желала и меня не любила она"...

Булат помолчал. — Это Гейне, перевод Апполона Григорьева. Вот так надо писать о любви! – Задумался, ушел в себя, забыв обо мне, а я все смотрел на его большой просторный лоб, сведенные вместе несколько даже страдальчески брови, напряженный рот с небрежными усами, и все никак не мог наглядеться на своего кумира.

И тут произошло чудо. Пока Булат читал вслух стихи, у меня в мозгу вслед за его словами начинала звучать музыка, и я понял, что сочинилась песня. Но я побоялся сказать об этом учителю...

 

На Фестивальную ехали на такси, а до дома пришлось метров 100 идти пешком. Цель визита: сделать хорошую запись его песен для моих сослуживцев в Монголии, где я был тогда молодым офицериком, техником самолета, и договориться о прочтении им моих стихов, которые я активно писал все в той же Монголии. При подходе к дому заспорили, к какому подъезду идти; тут встретилась беленькая прекрасная снегурочка в светлой аккуратной дубленке, и с двумя набитыми сумками в руках – продукты. Снегурочка улыбнулась и сказала: "Вам сюда". Я подивился, Алик замысловато улыбнулся своей неотразимой улыбкой и промолвил: "А вы – Оля?" Оля улыбнулась уже снисходительно, и так мы и вошли в квартиру, улыбаясь. Он был в клетчатой рубашке, серьезный, сосредоточенный, мне казалось, что он всегда был таким, целеустремленным и не теряющим впустую столь дорогое жизненное время. Мы прошли в кабинет, и я отметил, что кабинет отделялся от остального пространства двойными дверями – шум мешал. Булат не предложил ни чая, ни кофе, Оля, жена Булата, скрылась в квартирных недрах, у меня дрожали руки, Алик достал фотокамеру и с холодностью профессионального фотографа начал делать снимки, прошептав: –"Это тебе Булат — как Бог, а я его песен не понимаю, грустные они какие-то... валяй, общайся!" — И снова лучезарная улыбка жуира. Булат подал мне руку и назвался просто: "Булат", я сказал, что я – Саша, и с тех пор учитель всегда говорил мне "Вы" и "Саша". Аристократично, отдаленно, уважительно и без фамилиарности. — Хорошая песня – это всегда хорошее стихотворение. Но не всегда хорошее стихотворение может стать песней. Эти две стихии должны соединиться, найти друг друга, тогда вспыхивает молния и зажигается свет.

Мой магнитофон "Комета" не сработал. Хотя перед тем я все проверил. Новая пленка "тип 6", купленная специально для этого случая, начала катастрофически рваться. Я готов был провалиться сквозь землю, то есть пол. Булат понимающе взглянул на меня, сказал, что он все это предвидел, достал свой магнитофон (кажется, "Грюндиг"), подключил его к проигрывателю, достал норвежскую пластинку и начал писать. Впереди было 45 минут времени, и мы говорили о поэзии. Я сказал, что трудно совмещать мою теперешнюю инженерную работу и занятия литературой. "Кажется, поэт Светлов сказал, что литература не терпит вторых смен".

Булат оживился. — Да какие там смены у поэзии. Ведь это как дух святой – приходит неизвестно откуда и уходит неизвестно куда. Это же все неожиданно бывает. Едешь в метро, в автобусе, и вдруг строчки приходят. Ты их специально не зовешь, нельзя же, в самом деле, сказать себе – вот, сейчас напишу стихотворение про любовь! Стихи – это резонанс, отзвук, как в гитаре вдруг неизвестно отчего – висит она себе на стенке, и вдруг вздох, звук струнный. Поэзия место себе не выбирает. Вот я "Леньку Королева" придумал, например, в уборной. "По смоленской дороге " — в поезде... Главное — не пропустить, записать!

 

Я никогда не мог понять людей, которым не нравились песни Булата. Такие люди были. Еще в студенческом общежитии авиационно-технологического института на улице Мархлевского в начале шестидесятых годов заряжались длинные дискуссии о "смысле его песен" . Помню, как способный математик Герман Барашевский остро реагировал на "Комсомолочку": — Ну, в чем здесь смысл? "А ее коса острижена, в парикмахерской лежит, лишь одно колечко рыжее на виске ее дрожит. И никаких богов в помине, лишь только дела гром кругом... Но комсомольская богиня, ах, это братцы о другом...\" Как это понимать? Да и этот ваш Ванька Морозов –\"Она по проволке ходила, махала белою рукой..." Это же насмешка над поэзией!.. И все в восторге! Тупари! Я не мог ничего объяснить. Мне нравилась в стихах Булата именно эта недосказанность, эта акмеистическая емкость, это мастерство на малой, и как бы плоской площадке стиха создать глубину, угадывающуюся под тихой гладью стиха. Это создавалось как бы просто неспешным росчерком пера, в этом было что-то от китайских мастеров каллиграфии. "Горит пламя, не чадит, надолго ли хватит? Ах, она меня не щадит, тратит меня, тратит..."

В припадке откровения я как-то сказал, что развожусь с женою.

Он нахмурил рот и произнес серьезно:

Это тяжело, я знаю, я разводился. Это очень тяжело морально... И глубоко и грустно вздохнул.

В квартире было чисто, прибрано, уютно даже и не совсем по-писательски, где повсюду валяются в изящном беспорядке книги, по стенам висят гнутые фотографии, пахнет бумажной пылью, а порой и мышами. Чувствовалась заботливая и уверенная женская рука. На книжной полке-стелаже стояли крепкие тома с золочеными переплетами. Отчетливо прочиталось название: "Николай I".

Открылась дверь в кабинет и вошел маленький симпатичный черноволосый кудрявый мальчик лет пяти.

— Папа, у меня пальчик смотри, как гнется! – и согнул пальчик буквой "Г".

— Буля, я сейчас занят, — сказал папа серьезно и даже вроде бы строго. – Иди к себе, играй, я скоро освобожусь.

Посмотрев на книги:

Что тогда было — происходит и теперь. Поразительно, что ничего не меняется. Чем больше занимаешься той эпохой, тем больше находишь сходства. Почти мистика. Я недавно раскопал забавный эпизод. Можете себе представить, однажды охранка установила слежку за Львом Толстым! Причем организовал это все проходимец, который решил на этой провокации заработать... А?!

 

Я спросил у него, как он пишет свою прозу.

— Я лежа пишу. На диване. В толстой большой тетради, карандашом. Если что-то не нравится, стираю ластиком. Сразу на машинке? Это слишком механично, нет теплого отношения к тексту. Когда пишешь рукой, то это действительно – письмо...

А вы много прозы написали?

Сценарии у меня не получаются, да и пьесы тоже... Хорошо писать трудно. Нужно искать свое дыхание. Я, наверное, штук двадцать романов написал, с которыми ни к одной редакции ближе чем за километр и подходить нельзя.

Мне показалось, что Булат относится к своей прозе серьезнее, чем к поэзии.

У вас изумительные песни. Их будут петь вечно, — сказал я.

Он посмотрел на меня внимательно.

Я себе цену знаю. Знайте себе цену. Если вас будут хвалить, и говорить – о, как хорошо, — не верьте! А если будут говорить – вот это плохо, тоже не верьте. Надо знать, чего ты стоишь.

 

Из второй пленки меня поразил "Музыкант". Это был взлет почти космический. Неспешный ритм песни и великолепный гармонический переход – "Что касается меня, то я опять гляжу на вас" — завораживал. Вершины мастерства казались недоступными. Меня крутило от своих собственных песен, я записывал их почти каждый день, показывал друзьям, и они говорили: "Ну, очень схоже с Окуджавой!" Было грустно, потому что меня не было.

 

Я принес пленку с записями своих песенок.

— Ну, давайте посмотрим...— Закрутилось. Пошел звук. Там была протяжная строчка: "Я все равно улыбаюсь..."

— Ага, Бернес! Слышите – Бернес! – радостно сказал Булат. – Бернес!

Я стоял в замешательстве. Где тут Бернес? Неужели ж мой голос похож на бернесовский? "Я все равно улыбаюсь..." Что он имеет в виду? Тревога.

— Интонация ваша бернесовская... Это хорошо, это сердечно... Вообще, в песне должна быть сердечность, наивность и искренность. И – Боже упаси – никакой ложной многозначительности!.. Теперь часто встречается – вместо серьезности — ложная многозначительность, намеки какие-нибудь... А глубоко — не продумано. Так нельзя. Так не пишите. Так нельзя писать. Вообще, пока не родится конкретный замысел, идея, которая захватит – нельзя ничего писать. Но потом уже, когда ясность придет – не зевать!

Остановил магнитофон. Значит, неинтересно. Да и почему ему это должно быть интересно?

— Вы Вертинского слышали?

— Конечно. Еще в раннем детстве.

Он был великий мастер.

 

Он, как и Вертинский, придумал в своих песнях театрик. И маленький оркестрик. У Александра Николаевича был белый Пьеро, над которым издевался хамский Арлекин, жизнь, а у Булата – бумажный солдат, над которым потешались. И потешались не просто какие-то там стражники чиновнего типа, но и все остальные, рядом стоящие, не замечающие доброты и самоотверженности солдатика. Вообще, незамеченная доброта, измена великим жизненным нравственным основам – Вере, Надежде, Любови – его тема, его тихий крик всем нам, его скрытое христианство. "Я хороший, мы все хорошие", — увидь это! Возьмемся за руки!

В журнале "Юность" напечатали "Грузинскую песню". У меня родилась мелодия. Песня была записана на той же кассете. Я сказал ему об этом. Он не захотел слушать.

— А у меня еще мелодии нет... Не знаю, как... Иногда слова бывают впереди музыки, иногда музыка впереди. Чаще всего – все вместе. Тогда хорошо, тогда наполненность...

 

Меня поразило, когда я узнал, что Булат был коммунистом. Это как-то к нему не шло. Нонна Григорьева, член парткома московской писательской организации рассказала мне, что Булата хотели исключить из партии, и особенно усердствовал в этом прозаик Сергей Смирнов. Но Булат был тверд: "Не вы мне давали партийный билет, а мои фронтовые товарищи. И вам я этот билет не отдам!"

 

После выхода отдельной книгой "Бедного Авросимова" я заявил Булату:

— Наверное ругать вас будут. Наверное, догадываются они... Имелось в виду, что где-то там злые люди догадываются, что в книге этой есть замаскированный протест, как-то так хитро спрятанный в подтекст. Я вообще тогда полагал, что Булат мастер подтекста. Напищет, к примеру, что-нибудь этакое хитрое, вроде маленькой поэмки "Семь дней недели", и посвятит, допустим, хорошему "устойчивому" поэту Константину Ваншенкину, а журнал "Юность", благодаря посвящению, все это печатает без цензурных трудностей.

— Догадываются? – как бы правильно поняв меня, легко бросил Булат. – Ну и пусть догадываются. А денежки-то – вот они где уже! – и он звонко хлопнул себя по джинсовому бедру. И засмеялся медленным смехом. Кресло было кожаное, добротное, глубокое.

 

Про него говорили, что он как грузинский князь, высокомерен, ни с кем не хочет общаться. В поездках сторонится литературных коллег, не вступает в дружеские посиделки. Мне же казалось, что Булат был просто другим человеком – он серьезно относился к литературе, много и глубоко думал, был сдержан. Но и человеческое было ему не чуждо. Как-то раз я застал его часов в 12 дня в несколько "утомленном" состоянии.

o Пойду водички попью. Вчера с друзьями позволили себе.

Мне подумалось тогда: надо было бы предложить в магазин сбегать, или почему я не взял с собой ничего из спиртного? Пригодилось бы. А с другой стороны – как к такому человеку как Булат с бутылкой приходить? Это все равно что в храм с водкой заявиться...

— Вы слышали, Саша? Галича исключили теперь уже и из союза кинематографистов. Вот какие дела. Что ждет нас?.. Все тяжелее жить...

 

Грустной была последняя встреча. Я все больше и больше понимал: неведомая сила заставляет меня сочинять то, что, как казалось мне, понравится Булату. Понравиться ему – вот главное. Но чувство правды говорило, что так нельзя, что надо писать так, как требует душа. И ему мои сочинения уже не нравились.

— У вас все хуже и хуже. Я даже не понимаю, в начале стихи были лучше, а теперь хуже.

Но мне уже было ясно, что из нашего общения ничего не получится. Я взял от Булата главное – глубокое осознание того, что нужно быть самим собой. Разлука приближалась. И тут меня дернул соблазн, нечто, чего я никогда себе не позволял.

— А что у вас есть новенького из песен, из поэзии?

Он очень странно посмотрел на меня, прикусил губу, в глазах у него закололись холодные жесткие льдинки.

— Все, что я пишу, у меня опубликовано... В столе ничего нет.

Мы попрощались холодно, неловко. Он стал мне чужим, далеким.

 

Через несколько лет я вычитал где-то про Анну Ахматову, что КГБ подсылало к ней "литературных мальчиков", чтобы те у нее выспрашивали, а госнадзор знал бы, над чем она сейчас работает. И вроде бы у нее был уже отработан прием, как этих мальчиков распознавать. Я с грустью подумал, что и Булат принял меня за одного из таких.

Больше мы не встречались. Я и грустил, и был рад, — "не сотвори себе кумира", хоть и разлука, но зато – свобода. Надо было плыть по своей волне. Через несколько месяцев мы встретились в ЦДЛ, он спросил – почему не звоню. Я понял, что это была все та же его прекрасная вежливость, и сказал, что... Не помню. Через несколько лет он меня уже не узнал.

Осталась фотография и память, целых три пленки, его голос и благородство. И когда теперь мне попадается под руку этот небольшой снимок, я снова вижу себя рядом с Булатом, себя — глупого и наивного, пронизанного тогдашней верой в то, что когда-нибудь все в жизни будет хорошо, и что добро победит зло.

 

Александр Майсюк

 

 © bards.ru 1996-2024