В старой песенке поется:
После нас на этом свете
Пара факсов остается
И страничка в интернете...
      (Виталий Калашников)
Главная | Даты | Персоналии | Коллективы | Концерты | Фестивали | Текстовый архив | Дискография
Печатный двор | Фотоархив | Живой журнал | Гостевая книга | Книга памяти
 Поиск на bards.ru:   ЯndexЯndex     
www.bards.ru / Вернуться в "Печатный двор"

15.12.2009
Материал относится к разделам:
  - АП - научные работы (диссертации, дипломы, курсовые работы, рефераты)
Авторы: 
Ничипоров Илья Борисович

Источник:
http://www.portal-slovo.ru/philology/37283.php
http://www.portal-slovo.ru/philology/37283.php
 

Пушкин и его эпоха в песенной поэзии Александра Городницкого

В стихах и песнях барда начиная с 1960-х гг. оформляется внутренне единый разножанровый пушкинский "цикл", где многоплановый образ поэта, его жизненного и творческого пути сращен с самим духом современной ему эпохи, с портретами поэтов пушкинской плеяды.

 

Уже в ранних стихотворениях Городницкого художественный взгляд автора сфокусирован на конкретных вехах судьбы Пушкина, при этом смысловой акцент делается на ее трагедийной доминанте. В стихотворении "Поэты" (1969) рефлексия о драматичных поворотах его жизни, гибели ("сколько раз ни приходилось биться...") оборачивается глубоким духовно-нравственным осмыслением удела русского гения:

 

Причина здесь не в шансах перевеса, –

Была вперед предрешена беда:

Когда бы Пушкин застрелил Дантеса,

Как жить ему и как писать тогда?

 

Эти поэтические интуиции Городницкого органично вписываются в контекст русской философской мысли о Пушкине: о фатальной невозможности примирения между "служением высшей красоте" и "фактом убийства из-за личной злобы" размышлял в работе "Судьба Пушкина" (1897) В.С.Соловьев [1] . В "ролевой" песне "Дуэль" (1971), написанной "от лица" спешащего на роковой поединок поэта, в сквозном мотиве "веселой скачки" бодрые ритмы, творческое переживание героем радости бытия парадоксально соединены с драматичными нотами, которые придают преобладающей в произведении "вакхической" тональности оттенок пронзительной скорби:

 

Спешим же в ночь и вьюгу,

Пока не рассвело,

За Гатчину и Лугу,

В далекое село.

Сгорая, гаснут свечки

В час утренних теней.

Возница к Черной речке

Поворотил коней.

 

В статье "Светлая печаль" С.Л.Франк особое внимание уделил "трагическому элементу" поэзии Пушкина, проницательно распознав в глубинах этого трагизма путь к духовному просветлению – таинственная диалектика, получившая многостороннее исследование в философской пушкинистике: "Глубоко и ясно видя трагизм человеческой жизни, Пушкин, сполна его изведав, ведает и такой глубинный слой духовной жизни, который уже выходит за пределы трагизма и по самому своему существу исполнен покоя и светлой радости. Он находит его в уединении, в тихой сосредоточенности размышления и творчества"[2] .

 

В песенной "пушкиниане" Городницкого эти философские прозрения получают оригинальное художественное воплощение. Постижением им онтологического трагизма бытия поэта обогащено катастрофическим опытом ХХ столетия, вследствие чего Пушкин и его эпоха восприняты здесь в объемной исторической перспективе. Так, в стихотворении "Мне будет сниться странный сон..." (1992) картина гибели поэта, а также устойчивые символические образы "шестикрылого серафима", "окрестностей дубравных", "петербургской пурги", родственные контексту лирики Пушкина, увидены в калейдоскопе значимых исторических вех в общемировом масштабе:

 

Мне будет сниться до утра

Земли коричневое лоно,

Арап Великого Петра, –

Фалаш из рода Соломона,

И петербургская пурга

Среди окрестностей дубравных,

Где в ожидании врага

Стоял его курчавый правнук.

Мне будет сниться странный фильм:

Пустыня сумрачного вида

И шестикрылый серафим

Слетевший со щита Давида.

 

А в песне "Донской монастырь" (1970) образы пушкинских персонажей введены в русло напряженных раздумий барда о мистической связи исторических и культурных эпох, о соотнесенности "века гусарской чести" со "вселенскими суетами... века двадцатого":

 

Ах, усопший век баллад,

Век гусарской чести!

Дамы пиковые спят

С Германами вместе.

 

Размышления о Пушкине, его личной судьбе приобретают в целом ряде стихов и песен Городницкого обобщенно-символический смысл ("Не женитесь, поэты...", "Поэты – изгои природы...", "Дом Пушкина" и др.).

 

В стихотворении "Дом Пушкина" (1987) глубоко прочувствованная земная бесприютность лишенного "жилья родного" Пушкина – от "Лицейского дортуара без потолка" до "чужого мундира", "последнего дома, потравленного врагом", "чужой неприютной эпохи" в целом – распространяется и на посмертную участь поэта, которая таинственно сопрягается с историческими катаклизмами в России ХХ века: "Дом мужики в Михайловском сожгут, // А немцы заминируют могилу". В изображении отдельных эпизодов, напряженной "драматургии" частной и общественной жизни поэта бытовое сопрягается с бытийным, а сам Пушкин предстает в поэтическом мире Городницкого в качестве надэпохальной, по преимуществу трагедийной фигуры, запечатлевшей в своей судьбе извилистый путь отечественной культуры и истории последних двух столетий:

 

Мучение застыло на челе –

Ни света, ни пристанища, ни крыши.

Нет для поэта места на Земле,

Но вероятно, "нет его и выше".

 

Подобная символическая масштабность поэтической мысли барда о Пушкине не умаляет, однако, чувствования уникальных личностных черт поэта.

 

В стихотворении "Старый Пушкин" (1978) творческое вживание в ритмы бытия героя запечатлелось в его воображаемом портрете "от противного", построенном на отталкивании от заведомо неправдоподобного образа "степенного" поэта, творца "поэм величавой музыки". В финале этот гипотетический портрет художественно опровергается емкими метонимическими деталями, создающими эффект живого присутствия пушкинской личности:

 

И мы вспоминаем крылатку над хмурой Невой,

Мальчишеский профиль, решетку лицейского сада,

А старого Пушкина с грузной седой головой

Представить не можем; да этого нам и не надо.

 

Художественную весомость приобретает в произведениях Городницкого и хронотоп пушкинских мест России, который составляет основу развертываемого здесь "текста" родной культуры.

Поэтический образ Пушкиногорья запечатлелся в стихотворениях "Тригорское" (1995) и "В Михайловском" (1992), написанных в излюбленном пушкинском жанре непринужденного по стилю дружеского послания и обращенных Городницким к самому поэту.

 

Композиционной осью стихотворения "В Михайловском" оказывается дружеский разговор с сосланным в псковскую глушь поэтом, раздумья о перипетиях его пребывания в опале, о стихийных силах природы, о русской истории, ее "бесовской" игре в преддверии исторических взрывов: "Скоро, скоро на Сенатской // Грянет гром, прольется кровь". Образный мир произведения, его отрывисто и тревожно звучащие энергичные хореические строки вступают в диалогическое, реминисцентное соприкосновение с мотивами пушкинских "Бесов" и "Зимнего вечера". Здесь осуществляется значимое наложение современных реалий на точно воспроизведенные повседневные приметы михайловской жизни героя, а личностное общение поэтов в атмосфере негромкой доверительной беседы перерастает здесь в диалог двух эпох о перспективах национального бытия, с его иррациональными и непредсказуемыми поворотами:

 

Сесть бы нам с тобою вместе,

Телевизор засветить,

Посмотреть ночные вести

И спокойно обсудить.

Страшновато нынче, Пушкин,

Посреди родных полей.

Выпьем с горя, – где же кружки?

Сердцу будет веселей.

 

В стихотворении "Тригорское" участное обращение лирического героя к Пушкину характеризуется смысловым и стилевым разнообразием. Окрашивающий изображение житейской обыденности легкий юмор ("Сенная девушка брюхата, // Печурка не дает тепла"), простой, разговорный стиль послания к "уездному Мефистофелю", поэтически преображенные биографические реалии ("Покуда заплутавший Пущин // В ночи торопит ямщика") органично сплавлены с философским постижением антиномичной связи радости "чудных мгновений" жизни и трагедийного переживания ее кратковременности:

 

Как разобщить тугие звенья

Паденья вниз, полета ввысь?

Запомнить чудное мгновенье

И повелеть ему: "Продлись"?

Недолгий срок тебе отпущен...

 

Образ Пушкина ассоциируется у Городницкого и с "петербургским текстом" русской литературы и культуры. Например, в стихотворении "Старый Питер" (1998) вековые исторические пласты сплавляются со сферой личных воспоминаний лирического "я", а многослойный хронотоп города являет образ синхронного сосуществования ХIХ и ХХ столетий в едином культурно-историческом континууме: "Воды Мойки холодной, смещаясь от Пушкина к Блоку, // Чьи дома расположены, вроде бы, неподалеку, // Протекают неспешно через девятнадцатый век". Вообще в поэтическом мире Городницкого ассоциирующиеся с Пушкиным пространственные образы – "решетка лицейского сада", "зимний вечер над Святыми над Горами" и др. – становятся устойчивыми лейтмотивами, а подчас и символами целой эпохи русской жизни:

 

Российской поэзии век золотой, –

Безумного Терека берег крутой,

Метель над Святыми Горами.

Безвременной гибелью он знаменит,

И колокол заупокойный звонит

В пустом обезлюдевшем храме.

 

("Российской поэзии век золотой...", 1995).

 

Пушкинская тема входит в поэзии Городницкого в широкий круг ассоциативных связей. Немаловажную роль сыграла тут дружба поэта с историком Натаном Эйдельманом, автором ряда книг о Пушкине, его окружении и эпохе. Его "страстное пожизненное увлечение Пушкиным" позволяло, по мысли барда, представить жизненный путь и творчество поэта в качестве "главной несущей конструкции описываемой эпохи, начала координат"[3] .

 

Весомы в рассматриваемом "цикле" Городницкого художественные портреты друзей Пушкина, поэтов его эпохи ("Батюшков", "Веневитинов"), главное место в которых занимает глубоко личностное осмысление их судеб, иногда напрямую перекликающееся, как в стихотворениях "Дельвиг" или "Матюшкин", с жизненным опытом поэта-певца.

 

В стихотворении "Матюшкин" (1977) образ "с лицейского порога на корабль перешагнувшего шутя" мореплавателя, в согласии с творческим пристрастием самого автора – барда и ученого-океанолога, – проникнут вдохновением бесконечного открытия природного космоса, которое близко и общему настрою авторской песни: "Такие видел он пейзажи, // Каких представить не могли // Ни Горчаков, ни Пушкин даже". А в поэтическом портрете Матюшкина актуализируются крылатые пушкинские строки, которые косвенно спроецированы здесь и на богатый житейский опыт Городницкого, и на "жестокую" современность:

 

Жил долго этот человек

И много видел, слава Богу,

Поскольку в свой жестокий век

Всему он предпочел дорогу.

 

Автобиографическими ассоциациями пронизано и стихотворение "Дельвиг" (1995), где сама модальность прямого обращения к адресату напоминает воспевшее дружеское родство двух поэтов пушкинское послание "Дельвигу" (1817). Образ А.Дельвига прорисовывается Городницким на грани реального и легендарного, воскрешающего его лицейскую репутацию невозмутимого ленивца ("мечтатель, неудачник и бездельник") и привносящего в произведение живое дыхание пушкинских времен:

 

В асессоры ты вышел еле-еле,

Несчастлив был в любви и небогат,

Прообразом для Гоголя в "Шинели"

Ты послужил, сегодня говорят.

 

Проникновенное обращение к "старшему брату по музам и судьбе", которое содержит реминисценцию из написанного после Лицея и адресованного Пушкину стихотворения Дельвига ("А я ужель забыт тобою, // Мой брат по музе, мой Орест?"[4] ), ассоциируется в произведении Городницкого с автобиографичными раздумьями о себе – "вывихе древа родового". Неслучайно в композиции сборника "Ледяное стремя" поэтический портрет "инородца" Дельвига соседствует с наполненной драматичными размышлениями об истории собственного рода, России лирической исповедью "У защищенных марлей окон..." (1995):

 

Я вывих древа родового,

Продукт диаспоры печальной,

Петля запутанной дороги,

Где вьюга заметает след.

 

Интуитивное прозрение "братства" с Дельвигом "по музам" подкреплено у Городницкого и близостью поэзии друга Пушкина музыкально-песенной народной культуре, в высшей степени созвучной творческим устремлениям самого поэта-певца: "И горестная песня инородца // Разбередит российскую тоску...".

 

В художественном портрете другого, "душою по-немецки странного" поэта ("Кюхельбекер", 1978) тонкая психологическая зарисовка героя, "сюжетное повествование" об эпизоде встречи с ним Пушкина в тюремном заключении перерастает в лирический монолог автора, открывающий эпически масштабную панораму воспоминаний о драматичных страницах русской истории, о подчас причудливом пересечении путей России и Европы на уровне частных человеческих судеб:

 

Когда, касаясь сложных тем,

Я обращаюсь к прошлым летам,

О нем я думаю, затем

Что стал он истинным поэтом.

Что, жизнь свою окончив на щите,

Душою по-немецки странен,

Он принял смерть – как россиянин:

В глуши, в неволе, в нищете.

 

Образ пушкинской эпохи, художественное постижение жизненных и творческих путей ее ярчайших представителей выводят поэтическую мысль Городницкого и на познание опыта ХХ века, язв современной действительности, таинственных "скрещений судеб" далеких потомков героев пушкинского времени, парадоксально явленных, к примеру, в том, как "В далеком Сульце правнуки Дантеса // Гордятся с Пушкиным нечаянным родством" ("Наследники Дантеса", 1997).

 

В стихотворении "Денис Давыдов" (1998) выведенный в качестве фигуры народной и литературной мифологии образ бравого "певца во стане русских воинов", актуализирующий поэтический контекст пушкинского времени, – ассоциируется в художественной логике произведения и с поющими отчаянные песни солдатами "среди хребтов Афгана и Чечни": " "Ах, Родина, не предавай меня", // Поют они, но просьбы их напрасны". В стихотворении "Чаадаев" (1987) образный параллелизм судеб "затворника на Старо-Басманной" и "сгинувшего в Бутырках" его потомка, переведшего чаадаевские письма, являет тоталитарные крайности русской жизни и сопряжен с диалогическим переосмыслением пушкинских строк из раннего послания "К Чаадаеву" (1818), которые вынесены в эпиграф. Новое обращение к ним в конце стихотворения приоткрывает глубины авторского опыта "медленного" чтения Пушкина, заостренность связанной с фигурой Чаадаева, его "дальней эпохой туманной" рефлексии об умноженном в ХХ веке трагизме частного и исторического бытия:

 

Он был арестован и, видимо, после избит

И в камере умер над тощей тюремной котомкой.

А предок его, что с портрета бесстрастно глядит,

Что может он сделать в защиту себя и потомков?

В глухом сюртуке, без гусарских своих галунов,

Он в сторону смотрит из дальней эпохи туманной.

Объявлен безумцем, лишенных высоких чинов,

Кому он опасен, затворник на Старо-Басманной?

 

Одно из центральных мест принадлежит в пушкинском "цикле" Городницкого и декабристской теме, соотнесенной с драматичным осмыслением исторических судеб России в прошлом и настоящем: в таких произведениях, как "Могила декабристов", "Иван Пущин и Матвей Муравьев", "Рылеев", "Пушкин и декабристы".

 

В написанной от лица Муравьева "ролевой" песне "Иван Пущин и Матвей Муравьев" (1983) эмоциональное воззвание к другу-собрату по "сырым рудникам" соединяет горькое видение судьбы декабристов с осознанием необходимости активного личностного противостояния давлению "жестокого века". Итоговая строфа песни таит вполне определенные ассоциации далекой истории с реалиями "застойной" современности:

 

Не ставит ни во что

Нас грозное начальство,

Уверено вполне,

Что завтра мы умрем.

Так выпьем же за то,

Чтоб календарь кончался

Четырнадцатым не—

забвенным декабрем!

 

В масштабной драматургичной поэтической композиции "Пушкин и декабристы", (1981) где в центр выдвинут эпизод беседы-спора узнавших о гибели Пушкина ссыльных декабристов Волконского, Горбачевского и Пущина, осуществлен жанровый синтез описательной пейзажной части, монологов персонажей и авторского голоса, который звучит в экспозиции и финале произведения. С имеющего локальное культурно-историческое значение спора собеседников о сложных отношениях Пушкина с декабристским движением смысловой акцент смещается на итоговые слова Пущина, которые в яркой образной форме передают философское обобщение об онтологической свободе творческого духа поэта, из века в век предопределяющей его трагичную участь в России:

 

И молвил Пущин: "Все мы в воле Божьей.

Певец в темнице песен петь не может.

Он вольным жил и умер как поэт.

От собственной судьбы дороги нет".

 

Авторский же лирический голос воссоздает в стихотворении окрашенный скорбным чувством святогорский хронотоп ("В Святых Горах над свежею могилой..."), который увенчивается в конце надвременным символическим образом "Руси великой" и, рифмуясь с пушкинским эпиграфом к стихотворению, с лейтмотивом "бесчинства бушевавшей пурги" обогащается также пронзительными блоковскими обертонами:

 

Мела поземка по округе дикой.

Не слышал стражник собственного крика.

Ни голоса, ни дыма, ни саней,

Ни звездочки, ни ангельского лика.

Мела метель по всей Руси великой,

И горький слух как странник брел за ней.

 

В целостном контексте философской лирики Городницкого образы, строки произведений Пушкина, просветляющая сила пушкинского слова теснейшим образом соотнесены с духовным бытием поэта-певца.

 

Так, в стихотворении "Герой и автор" (1985) в ткань философских раздумий о судьбе личности в "подлунном этом мире" вживлены образы пушкинских героев, которые ассоциируются с постижением как крутых поворотов истории ("Кто больше прав перед судьбою хитрой – // Угрюмый царь Борис или Димитрий"), так и извечных духовно-нравственных дилемм: "Кто автор – Моцарт или же Сальери? // И Моцарт и Сальери – в равной мере". Произведения Пушкина прочувствованы здесь как "вечные спутники" жизни автора, делящегося опытом вдумчивого, многолетнего проникновения в тайнопись пушкинских строк:

 

Немного проку в вырванной цитате, –

Внимательно поэта прочитайте

И, жизнь прожив, перечитайте вновь.

 

В поздней философской поэзии Городницкого лирические воспоминания о прожитом, созвучные зрелым произведениям Пушкина раздумья об "отеческих гробах", "племени младом, незнакомом" нередко вступают в глубинный диалог с образами и мотивами пушкинской лирики. В стихотворении "А мы из мест, где жили деды..." (1991) авторская эмоциональность, окрашивающая доверительный диалог с собеседником о "жизни собственной дороге", просветлена гармонизирующим воздействием пушкинского слова – в образных ассоциациях со стихотворениями "Воспоминание" (1828) и "Пора, мой друг, пора..." (1834):

 

И в царстве холода и снега,

Душою немощен и слаб,

О вероятности побега

Подумает усталый раб.

Постой и задержи дыханье,

Мгновение останови,

И смутное воспоминанье

В твоей затеплится крови.

И жизни собственной дорога,

Разматываясь на лету,

Забрезжит, как явленье Бога,

И снова канет в темноту.

 

Таким образом, единый, складывавшийся на протяжении десятилетий "цикл" стихотворений и песен Городницкого о Пушкине, его окружении, эпохе характеризуется как эпической широтой – в освоении исторических примет того времени, подробностей частных судеб друзей поэта, так и глубиной лирического вчувствования в потаенные смыслы строк пушкинских произведений, порой тесно соотнесенных у Городницкого с экзистенцией его собственного лирического "я", с судьбами поэтов ХХ столетия. Развернутый поэтический образ эпохи Пушкина, ее потрясений спроецирован бардом и на размышления о трагических катаклизмах новейшей российской истории.

 

И по сей день часто исполняемые Городницким обращенные к Пушкину произведения органично вписываются в общий контекст творчества барда, в его самобытную песенно-поэтическую "историософию".

 

________________________________________

 

1. Соловьев В.С. Литературная критика. М.,1990. С.201, 203.

 

2. Франк С.Л. Светлая печаль // Пушкин в русской философской критике. М.,1990. С.474.

 

3. Городницкий А.М. И жить еще надежде... С.593.

 

4. См.: Друзья Пушкина: Переписка; Воспоминания; Дневники. В 2-х т. М.,1986. Т.1.С.

 

 © bards.ru 1996-2024